Главная

Биография

Приказы
директивы

Речи

Переписка

Статьи Воспоминания

Книги

Личная жизнь

Фотографии
плакаты

Рефераты

Смешно о не смешном





Раздел про
Сталина

раздел про Сталина

Полторак Нюрнбергский эпилог

- 16 -

   – Это делалось по приказу главного управления имперской безопасности, по приказам Гиммлера или Гейдриха, а также обергруппенфюрера СС Мюллера или доктора Кальтенбруннера. Последний являлся начальником полиции безопасности.
   Так разваливались «кальтенбруннеровские деревни», и вместо них перед взором тех, кто находился в нюрнбергском зале суда, возникали длинные серые бараки лагерей смерти, дымящие трубы лагерных крематориев.
   Предсмертная исповедь Цирайса была дополнена еще одним немым свидетелем. Полковник Эймен, памятуя настойчивые просьбы Кальтенбруннера поверить ему, что он никогда не бывал в лагерях смерти, предъявил фотографию. На ней – лагерь Маутхаузен, и там стоят рядом Цирайс, Гиммлер, Кальтенбруннер.
   Не успел подсудимый оправиться от этого удара, как в зале суда появляется свидетель Алоис Хельригель. Сколько ни всматривается Кальтенбруннер, он не может его узнать. О чем собираются допрашивать этого человека? Какая новая опасность таится в нем?
   После первых же вопросов выясняется, что Хельригель австриец, до войны жил в Граце. Кальтенбруннер не в состоянии вспомнить этого «земляка». И тем не менее они встречались именно в Австрии. А местом встречи был все тот же Маутхаузен.
   Этот свидетель, так же как и Путгер, с которым Кальтенбруннера уже успели познакомить обвинители, тоже выполнял в Маутхаузене обязанности надсмотрщика. И показания его лишь дополняют то, что суд уже слышал от Путгера. Алоис Хельригель спокойно повествует:
   – Осенью тысяча девятьсот сорок второго года Эрнст Кальтенбруннер посетил Маутхаузен. Я был тогда на посту и видел его дважды. Он вошел в помещение, где находилась газовая камера, вместе с Цирайсом, комендантом лагеря, как раз в тот момент, когда отравляли газом заключенных.
   Казалось бы, довольно. И судьям, и всем присутствовавшим ясно, сколь низкопробно лжет доктор Кальтенбруннер. Все имели возможность убедиться, что «потемкинские деревни» строились не для него, а он сам пытался строить их для судей Международного трибунала. Но обвинители, как видно, задались целью вывернуть лжеца наизнанку. Тут же после показаний Хельригеля оглашаются показания истопника маутхаузенской кремационной печи Иоганна Кендута. Этот истопник отлично помнит, как в один из своих наездов в Маутхаузен «Кальтенбруннер со смехом вошел в газовую камеру. Затем привезли людей из барака, и были продемонстрированы все три вида казни – отравление газом, повешение и расстрел в затылок». Под конец Иоганн Кендут добавляет: «После этого мы должны были оттащить трупы».
   Кальтенбруннер вскочил с места. Он начисто отвергает эти показания. Он напоминает и суду, и обвинителю, что трудно ожидать объективности от человека, который сам был узником концлагеря, сам перенес все лишения лагерной жизни. В любом суде мира показания свидетеля, заинтересованного в исходе дела, не считаются объективными и доказательными.
   На какое-то мгновение мне показалось, что полковник Эймен в смятении. Но нет. Он явно предвидел демарш подсудимого и подчеркнуто спокойным тоном, без всякого нажима уточняет позицию Кальтенбруннера в отношении Цирайса. Тот, как известно, был не узником Маутхаузена, а тюремщиком, и, стало быть, подсудимый не может заподозрить его в необъективности.
   Кальтенбруннер предчувствует новый подвох, однако отступать уже поздно. Против свидетельств по этому поводу Цирайса он не возражает. И тут вдруг выясняется, что они точь-в-точь совпадают с показаниями Кендута.
 

   «Около пятнадцати заключенных из категории имевших взыскания, – вспоминает Цирайс, – были отобраны унтершарфюрером Винклером для того, чтобы показать доктору Кальтенбруннеру три способа умерщвления: выстрелом в шею, через повешение и умерщвление газом. Среди предназначенных к экзекуции были женщины – им отрезали волосы, затем убивали выстрелом в шею… Носильщики трупов присутствовали при казни и должны были отнести тела в крематорий. После казни доктор Кальтенбруннер отправился в крематорий, а позднее – в каменоломни».
 
   Я видел, как исказилось лицо Кальтенбруннера, как он сник, пораженный почти дословным совпадением показаний узника Маутхаузена и его коменданта. Но тут же, тревожно оглянувшись, он выпрямляется: надо играть роль оскорбленной добродетели, а фигура, согбенная под тяжестью улик, плохо служит этой цели.
   Однако полковник Эймен не обращал внимания на примитивные уловки Кальтенбруннера. Да и на скамье подсудимых его глупая тактика вызывала совсем неблагоприятную для него реакцию. Кейтель, взглянув на Кальтенбруннера, что-то шепнул Герингу, а тот лишь махнул рукой, и выражение его лица как бы говорило: «Ну что вы хотите от этой полицейской дубины». Ширах тихо посмеивался, тоже переговариваясь с соседями. Но вдруг рейхслейтер встрепенулся. Ему послышалась собственная фамилия. Это еще что такое?
   Оказывается, виной всему было излишнее любопытство обвинителя. Как бы мимоходом он спросил свидетеля Алоиса Хельригеля, не приходилось ли тому встречать в Маутхаузене еще кого-нибудь из подсудимых? И лагерный надсмотрщик спокойно ответствовал, что в числе высокопоставленных визитеров был и гаулейтер Вены фон Ширах.
 
   Эймен. Помните ли вы его внешность настолько, чтобы опознать?
   Хельригель. Я полагаю, что в последнее время он, вероятно, изменился, но думаю, что все-таки узнаю его.
   Эймен. Когда вы его там видели?
   Хельригель. Это было осенью тысяча девятьсот сорок второго года…
   Эймен. Взгляните на скамью подсудимых и скажите, можете ли вы узнать там Шираха?
   Хельригель. Да.
   Эймен. Где он находится?
   Хельригель. Он сидит во втором ряду, третий с левой стороны…
 
   Тут уж и Бальдур фон Ширах перестал ухмыляться. Как ветром сдуло с его лица ироническое выражение. Зато нетрудно было заметить, с каким злорадством посмотрел на него Кальтенбруннер.
   А Хельригель между тем продолжал. Он сообщил, что, будучи в Маутхаузене, Ширах наблюдал казнь, жертвы которой именовались «парашютистами». «Парашютистами» потому, что сначала их избивали, топтали ногами, а затем приказывали сбрасываться с обрыва, высота которого достигала сорока метров.
   Явно взволнованный столь неожиданным поворотом дела, Ширах в перерыве подозвал своего защитника доктора Заутера. Состоялось небольшое совещание, после чего адвокат «взялся» за Хельригеля. Началось обычное по своим приемам «ниспровержение» свидетеля.
   Сначала доктор Заутер решил доказать судьям, что перед ними явный эсэсовец, еще «довоенной формации». А трибунал и без того не обольщался, не принимал Хельригеля за антифашиста.
   Убедившись, что таким приемом ничего добиться нельзя, Заутер стал искать «противоречия» в показаниях свидетеля. Выяснив у Шираха некоторые подробности визита в Маутхаузен, адвокат спрашивает Хельригеля:
   – Был ли тогда Ширах в Маутхаузене один или еще с кем-нибудь?
   Свидетель отвечает:
   – Ширах был в сопровождении других лиц. Было их примерно десять человек, и среди них я узнал Шираха и гаулейтера Ниберейтера.
   Тут-то Заутер и «поймал» свидетеля, заявив суду, что Шираха сопровождали «не десять, а двадцать человек».
   Однако маутхаузенский надсмотрщик не был лишен чувства юмора и заметил по этому поводу:
   – Видите ли, я тогда не считал их… не знал, что это мне понадобится.
   Надо было слышать, каким взрывом смеха разразился при этом зал! А в перерыве, все еще смеясь над случившимся, судья Биркетт рассказал мне английский анекдот.
   В некоем суде слушается дело об убийстве. Судья, обращаясь к свидетелю, спрашивает:
   – Свидетель, вы были на месте происшествия?
   – Да, ваша честь.
   – И видели труп?
   – Разумеется, ваша честь.
   – Не помните ли, что около трупа лежал пистолет?
   – Да, ваша честь, это был кольт.
   – Свидетель, я понимаю, что времени с тех пор прошло много, но, может быть, вы все-таки помните, на каком примерно расстоянии от трупа лежал пистолет?
   – Один метр семьдесят шесть сантиметров, ваша честь.
   – Свидетель, это же было шесть лет назад. Как же это вы могли запомнить все с такой точностью?
   – Видите ли, ваша честь, когда я увидел труп, а рядом с ним пистолет, то сразу сообразил, что будет суд и какой-нибудь болван непременно спросит меня об этом. Потому-то я и измерил расстояние от трупа до пистолета…
   Мы долго еще смеялись над потешным этим анекдотом и незадачливым адвокатом Шираха.
 
* * *
 
   Свидетели по делу Кальтенбруннера, как я уже говорил, были разные: и узники, и тюремщики, и высокопоставленные чиновники нацистского аппарата. Я мог бы вспомнить еще многих из них, и каждое новое имя – это новый рассказ о чудовищных злодеяниях великого инквизитора Кальтенбруннера, в сравнении с которым средневековые палачи выглядели жалкими подмастерьями.
   Я мог бы еще раз назвать здесь узника Маутхаузена испанского фоторепортера Франсуа Буа, показания которого сопровождались демонстрацией леденящих кровь фотографий, где чаще других посетителей Маутхаузена мелькали две фигуры: рейхсфюрера СС Гиммлера и доктора Кальтенбруннера с золотым партийным значком на груди – личным подарком фюрера «за особые услуги». Мне хорошо запомнились очень точные слова Буа о том, что Кальтенбруннер, еще будучи начальником полиции и СС Австрии, посещал Маутхаузен достаточно часто «для того, чтобы решить, как лучше организовать такие же лагеря во всей Германии и в оккупированных странах».
   Я мог бы, наверное, по памяти воспроизвести от начала до конца жуткий рассказ этого же свидетеля о пленных русских офицерах, которым выдали однажды новую одежду, постелили на койки белоснежные простыни, сунули в зубы по папиросе, а затем, запечатлев все это на пленку (должно быть, для Красного Креста!), отвели в газовую камеру. Комедия гуманного обращения с военнопленными в нацистском лагере продолжалась не более нескольких минут!
   Я мог бы, наконец, пересказать потрясающие показания судьи СС, сотрудника имперского управления уголовной полиции Моргена о том, как в Освенциме с ведома и санкции Кальтенбруннера умерщвлялись тысячи людей. И, вспомнив это, добавить, что Морген не из тех, кого подсудимый вправе заподозрить в предвзятости или мстительности.
   Но сколько бы новых имен я ни назвал, сколько бы ни привел новых фактов, это никак не изменило бы общую картину поведения Кальтенбруннера на процессе. Несмотря ни на что, он не выходил из роли и с феноменальным упорством, с феноменальной тупостью твердил «нет».
   Эта нелепая тактика вызывала у всех наблюдавших ее только два вида реакции: возмущение и смех. Даже бывшие «коллеги» Кальтенбруннера, сидевшие рядом с ним на скамье подсудимых, и те не могли понять этого абсурдного упорства.
   Как-то во время перерыва Фриче довольно-таки откровенно выразил свое изумление:
   – Он пытается показать себя человеком, который не причинит вреда даже мухе. Я удивлен, что адвокат разрешает ему проводить такую линию.
   А Яльмара Шахта вздорная тактика Кальтенбруннера не только шокировала, но и приводила в беспокойство:
   – О, эти отрицания всего и ложь! Это действительно заставляет нас чувствовать себя неудобно, потому что бросает тень на нас всех.
   Дениц же по-солдафонски прямо объявил однажды Герингу:
   – Ему должно быть стыдно за себя.
   Разумеется, адмирал имел в виду не столько злодеяния шефа СС и гестапо, сколько убогую, безмозглую его линию ангельского самообеления на процессе.
   Оправившийся вскоре после своего фиаско при допросе свидетеля Хельригеля, доктор Заутер осведомился у подзащитного, не желает ли тот задать какие-нибудь вопросы Кальтенбруннеру. Ширах ответил с нескрываемой досадой:
   – Не беспокойтесь, господин адвокат. Он не может сам себе помочь, так чем же поможет нам или кому-нибудь другому…
   Вот как оценили тактику поведения Кальтенбруннера даже сами подсудимые.
   Безумный страх перед смертью совершенно ослепил бывшего начальника РСХА, извлекши на поверхность лишь то, что было подлинной его сутью, – жалкую душу палача, надменного в дни власти, постыдно трусливого при первом жестоком испытании.

Гиммлер против Кальтенбруннера

   Я уже привык к тому, что германские генералы, вызванные защитой в трибунал, чаще всего выгораживали, вернее, пытались выгородить Геринга, Кейтеля, Иодля, Редера, Деница. Правда, позже, когда допрос переходил в руки обвинителей, эти «свидетели» под давлением бесспорных доказательств вынуждены были менять ориентацию и, начав за здравие, кончали за упокой. Так было с Мильхом, Боденшатцем и другими.
   Но вот к свидетельской трибуне идет человек небольшого роста в партикулярном платье. Он опасливо озирается на скамью подсудимых. Вид у него весьма респектабельный, лицо, я бы сказал, даже приятное. Если бы мне пришлось только по наружности определять его профессию, скорее всего, я склонился бы к мысли, что это – гелертер средней руки, приват-доцент института. Многие на скамье подсудимых с большим, очень большим интересом следили за этим человеком.
   – Посмотрите на Кальтенбруннера, – шепнул мне американский капитан Прайсмен, сидевший рядом со мной.
   Лошадиная физиономия Кальтенбруннера, казалось, еще больше вытянулась, нижняя челюсть отвисла. Нетрудно было заметить, что он взволнован.
   Да, это был очень интересный свидетель – и никакой, конечно, не гелертер, не доцент, а шеф шпионов – начальник шестого управления РСХА. Имя его Шелленберг, возраст – на вид лет тридцать пять. Рассказать ему, разумеется, было о чем. И Кальтенбруннер легко мог догадаться, что коль скоро он вызван не защитой, а обвинением, то одно уже это не сулит ничего хорошего.
   И все-таки поначалу у Кальтенбруннера, видимо, теплилась какая-то надежда. Я говорю об этом уверенно потому, что позднее, когда заблуждаться уже было невозможно, он явно обмяк и, стиснув голову руками, устало прикрыл глаза.
   Что же, собственно, подогревало на первых порах надежды Кальтенбруннера?
   При допросе Шелленберга полковник Эймен сосредоточился на сверхсекретном соглашении ОКВ (генерал-квартирмейстер сухопутных войск Вагнер) с РСХА (Гейдрих). Соглашение это было заключено незадолго до нападения на СССР, и говорилось в нем о закреплении за каждой армией так называемых эйнзатцгрупп, прямой задачей которых являлся террор, массовое уничтожение людей на оккупированных советских территориях. Речь шла о прямом союзе вермахта и СС.
   Шелленберг спокойно рассказывал о ходе переговоров, в которых он участвовал лично, о существе соглашения и первоначально, пожалуй, даже не подозревал, какой удар он наносит таким подсудимым, как Кейтель, Иодль, и, в то же время, какой бальзам льет на душу начальника РСХА. Кальтенбруннер явно получал компенсацию за неприятную сцену, разыгравшуюся на скамье подсудимых 10 декабря, когда тот же Кейтель демонстративно повернулся к нему спиной. Шелленберг своими показаниями девальвировал ценность этой ханжеской сцены, смысл которой состоял в том, чтобы продемонстрировать непричастность немецких генералов и вермахта в целом к зверствам СС и гестапо.
   Допрашивая Шелленберга, полковник Эймен не пошел дальше вопроса о соглашении между ОКВ и СС. Я очень сожалел, что он так ограничил свою задачу. Но, видимо, у американского следствия на этот счет были определенные соображения.
   Рамки допроса несколько неожиданно расширил адвокат Кауфман. Намерения его были достаточно ясны: выудить у Шелленберга подтверждение версии, будто Кальтенбруннер, занимая пост начальника РСХА, фактически был всего-навсего разведчиком.
   – Скажите, – обратился Кауфман к свидетелю, – намекал ли вам когда-нибудь мой подзащитный, что по личной договоренности с Гиммлером он освобожден от исполнительной власти, что ему поручена лишь служба информации?
   – Нет, – категорически ответил Шелленберг, – я об этом никогда не слышал, и то, что мне фактически стало известно, свидетельствует об обратном.
   Адвокат неосторожно стал тянуть свидетеля за язык, потребовал уточнить, что конкретно он имеет в виду. И Шелленберг охотно удовлетворил любопытство доктора Кауфмана. В конце войны в РСХА возник вопрос, как быть с концлагерями, к которым приближались войска союзников: эвакуировать ли их в глубь Германии и продолжать процесс уничтожения узников или не эвакуировать, а сдавать союзникам.
   – Мне, – показывает Шелленберг, – с большим трудом удалось добиться разрешения рейхсфюрера СС не эвакуировать концлагеря. Но Кальтенбруннер, поддерживая непосредственный контакт с Гитлером, обошел этот приказ Гиммлера и, таким образом, нарушил слово в международном масштабе.
   От Шелленберга потребовали разъяснения, что он имеет в виду, ссылаясь на какое-то «слово в международном масштабе». Суть дела, оказывается, вот в чем: Гиммлер, тогда уже вступивший в контакт с западными державами, пообещал им, что концлагеря не будут эвакуированы. Это его обещание Шелленберг и рассматривает как «слово в международном масштабе».
   Ну а зачем понадобилось свидетелю так чернить своего непосредственного начальника Кальтенбруннера? Ведь даже обвинитель не понуждал его к этому.
   Ларчик, с первого взгляда такой таинственный, такой загадочный, открывался довольно просто.
   Между Гиммлером и Кальтенбруннером в течение всех лет их «сотрудничества» все более и более развивалось соперничество. В руководстве карательных органов нацистской Германии действовали, в сущности, две враждующие партии – берлинская и австрийская. Если Гиммлер олицетворял берлинскую группу, то Кальтенбруннер, земляк Гитлера, стоял во главе австрийской. Мы уже знаем, что Эрнст Кальтенбруннер начал свою карьеру в среде австрийских национал-социалистов, что 13 марта 1938 года по личному указанию Гитлера он был включен в состав правительства Зейсс-Инкварта, а в конце 1942 года, когда убили Гейдриха, фюрер перевел его из Вены в Берлин и назначил заместителем Гиммлера. Гиммлер не был в восторге от этого назначения, ибо видел в Кальтенбруннере приставленного к нему агента Гитлера. Этот соглядатай стал особенно несносен в последние месяцы войны, когда Гиммлер за спиной Гитлера начал предпринимать некоторые меры по установлению контактов с западными державами. В начале 1945 года рейхсфюрер СС откровенно признался ближайшему своему подручному Шелленбергу, что не может принять одного важного иностранца, поскольку это отдало бы его «на милость Кальтенбруннера». А в марте того же года Гиммлер поручает начальнику шестого отдела встретиться с прибывшим в Германию швейцарским президентом Мюзи и при его посредстве установить связь с американцами.
   Кстати, совершенно аналогичные задания выполняли в это же время в Швейцарии и верные люди Кальтенбруннера. Только они действовали через президента Красного Креста – Буркхардта.
   И, как ни враждебны были обе клики, надо прямо сказать, что в этих переговорах они с абсолютным единодушием пускали в ход один козырь: жизнь и судьбу заключенных в обмен на уступки западных союзников при капитуляции Германии, включавшие, разумеется, и сохранение жизни эсэсовской элите.
   Каждый из главарей этих двух группировок зорко следил за соперником и старался опередить его в сделке с реакционными кругами Запада. И как только одному казалось, что другой близок к цели, делалось все, чтобы подложить под него мину.
   Шелленберг порекомендовал Гиммлеру не разрушать заводы фау при концлагерях на юге Германии и передать их целехонькими наступающим американским войскам. Гиммлер согласился с ним, рассчитывая таким образом упрочить свои позиции в переговорах с американцами. Но стоило только пронюхать об этой затее Кальтенбруннеру, и она пошла прахом. Для начальника РСХА не имело никакого значения, что в результате его соперничества с Гиммлером погибнет еще несколько десятков тысяч людей. Он добился от Гитлера приказа об эвакуации заводов и лагерей внутрь Германии, что на практике сулило заключенным лишь одно – газовые камеры. Кальтенбруннер не мог допустить, чтобы Гиммлер опередил его в переговорах с Западом.
   Вопрос же о том, что, ведя такие переговоры, они продают «обожаемого фюрера», мало волновал «высокие» враждующие стороны. Как Гиммлер, так и Кальтенбруннер давно уже решили, что спасение собственных жизней гораздо важнее каких-то обветшалых заклинаний о присяге, о верности и т.п. Впрочем, фюрер сам поучал: совесть – это химера, избавиться от которой чем скорее, тем лучше. А раз так, то нечего стесняться, если заодно с совестью, о которой Гиммлер и Кальтенбруннер знали только понаслышке, приходится избавляться и от Гитлера. В этом рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер и обергруппенфюрер Эрнст Кальтенбруннер полностью сходились, проявляя в то же время обоюдную готовность прикончить друг друга. И право же, лишь грандиозным лицемерием были утверждения Кальтенбруннера на суде, будто вражда между ним и Гиммлером проистекала из того, что он, Кальтенбруннер, юрист и потому-де, стоял на позициях законности, а Гиммлер измывался над правосудием.
   Для Кальтенбруннера, конечно, не был неожиданностью тот ушат грязи, которым обдал его гиммлеровский холуй Шелленберг. У «великого инквизитора» тоже нашлось, что сказать об этом человеке.
   – Шелленберг, – проникновенно объясняет суду Кальтенбруннер, – был ближайшим другом Гиммлера, посредничал между Гиммлером и шведским графом Бернадоттом. Он в последнюю минуту через господина Мюзи установил связи в Швейцарии, с помощью которых небольшое количество заключенных евреев было выпущено из концлагерей. Делалось это для того, чтобы заручиться добрым именем за границей.
   Через организацию раввинов Северной Америки Шелленберг добивался опубликования в крупных американских газетах статей о Гиммлере, где тот был бы представлен в лучшем свете. И бывший начальник РСХА уверяет, что со своей стороны он сделал все возможное, чтобы раскрыть Гитлеру глаза на «эти махинации».
   Кальтенбруннер делает вид, что его возмущала сепаратистская тактика Генриха Гиммлера. Но сам-то он тоже рыскал по всей Европе в поисках контактов с американцами. Не кто иной, как Хеттль, показал на суде, что Кальтенбруннер говорил с ним «о своей готовности поехать в… Швейцарию и лично начать переговоры с американским уполномоченным». Правда, Хеттль пытался убедить суд, что начальник РСХА решился на это только для того, «чтобы предотвратить тем самым дальнейшее бессмысленное кровопролитие». Однако мы дальше увидим, как эти слова поразительно не согласуются с последними действиями шефа гестапо.
   Хеттль сказал много хорошего в адрес своего поверженного повелителя. И Кальтенбруннер как-то успокоился. Ему явно казалось, что Хеттлю удалось нейтрализовать свидетельства Шелленберга. Стремясь развить этот мнимый успех, подсудимый сам стал убеждать судей в том, что он так много раз и с таким риском для себя пытался ускорить капитуляцию. Он ведь сразу после разгрома Паулюса на Волге твердо уверовал в то, что «война, безусловно, проиграна для Германии».
   Скамья подсудимых обычным образом реагировала на это словоблудие. Геринг презрительно посмотрел на Кальтенбруннера и опять махнул рукой. Франк что-то нашептывал Розенбергу, кивая на новоявленного миротворца. А вечером, уже находясь в камере, тот же Франк заявил Джильберту:
   – Он говорит, что был убежден в проигрыше войны Германией. Но это не мешало ему преследовать тысячи немцев за пораженческие настроения, бросать их в концлагеря…
   Во время допроса Кальтенбруннера сильно, должно быть, икалось небезызвестному американскому резиденту в Европе Аллену Даллесу. Имя его многократно называлось в суде и самим подсудимым, и свидетелями. Ведь именно с ним Кальтенбруннер вел переговоры, добиваясь сепаратного соглашения о прекращении войны на Западе. Излишне напоминать читателю, что наши тогдашние союзники держали это в глубокой тайне от Советского Союза.
   В Нюрнберге бывший шеф гестапо всячески рекламировал свои связи с американцами во время войны. Он уверовал в то, что теперь это может благотворно сказаться на его репутации и его судьбе.
   – Да, – твердил Кальтенбруннер, – было предпринято очень много поездок Хеттлем и другими лицами… Сошлюсь на один свой разговор с графом Потоцким: я просил его связаться с разведывательными кругами и передавать информацию англичанам и американцам в Швейцарии.
   Но обвинители и судьи хорошо понимали, что скрывалось за этими «откровениями» Кальтенбруннера, безошибочно угадывали, чего он добивается. Судебный процесс шел своим чередом.
   Оглашаются показания шведского графа Бернадотта. И снова «великий инквизитор» слышит ненавистную ему фамилию Шелленберга. Оказывается, Шелленберг предупреждал шведа, что «Кальтенбруннер имеет большое влияние на Гитлера, очень опасный человек и связываться с ним нельзя ни в коем случае».
   Потом вдруг прозвучало еще более страшное для подсудимого имя: Курт Бехер. Только этого еще не хватало! Может быть, начинаются слуховые галлюцинации?
   Увы, обвинитель действительно назвал Курта Бехера и с разрешения судьи тут же стал читать его показания:
 
   «Я, Курт Бехер, полковник СС, заявляю под клятвой следующее. Между серединой сентября и серединой октября 1944 года Гиммлер издал приказ, которым запрещалась ликвидация евреев. По моему мнению, после этого дня Кальтенбруннер и Поль несут полную ответственность за дальнейшие убийства заключенных… Во время моего посещения концентрационного лагеря в Маутхаузене 27 апреля 1945 года, в 9 часов утра комендант лагеря полковник СС Цирайс сообщил мне под строжайшим секретом, что Кальтенбруннер дал ему приказ умерщвлять в лагере по крайней мере тысячу человек ежедневно».
 
   Пока обвинитель читал этот документ, я, не отрывая глаз, следил за выражением лица Кальтенбруннера. Он очень нервничал – беспокойно поглядывал в сторону судей, закусывал нижнюю губу, усиленно растирал квадратный подбородок. Эти показания вконец разрушали версию, будто начальник РСХА, вопреки стараниям Гиммлера, стремился в конце войны спасти узников концлагерей. Более того, по утверждению Курта Бехера, выходило, что их ангелом-спасителем являлся Гиммлер.
   Но как ни отчаянно было положение Кальтенбруннера, сдаваться он и не думал. Бывший венский адвокат мобилизовал последние резервы крючкотворства в поисках выхода и, кажется, нашел его.
   Да, да, пусть не удивляется суд, но как раз эти показания радуют его, Кальтенбруннера. Ведь приказ Гиммлера, о котором говорил Бехер, является результатом усилий Кальтенбруннера.
   Такой поворот дела был настолько неожиданным, что даже доктор Кауфман задал своему подзащитному вопрос:
   – Не хотите ли вы утверждать, что преследование евреев прекратилось благодаря вашему вмешательству?
   И Кальтенбруннер отвечает без обиняков:
   – Я твердо убежден в том, что эти преследования прекратились главным образом благодаря моим действиям… Я не думаю, чтобы нашелся хотя бы еще один человек, который бы прожужжал на сей счет все уши Гиммлеру; с такой откровенностью, с таким самоотречением беседовал по этому вопросу с Гитлером…
   Но ведь Бехер уличал Кальтенбруннера и в том, что он отдал Цирайсу приказ об уничтожении не менее тысячи заключенных в сутки. Надо было как-то дезавуировать и это. И Кальтенбруннер с ликующим видом заявляет, что теперь, когда суд узнал (с его слов, конечно!), «как в действительности обстояло дело», настало время сказать о самом полковнике Бехере. Это человек, через которого Гиммлер проводил свои самые грязные комбинации. В частности, Курт Бехер по поручению Гиммлера вел переговоры с представителями западных держав об обмене узников концлагерей на грузовые автомашины. А чтобы там, на Западе, не опасались возможности использования этих автомашин против собственных армий, Бехер предлагал оборудовать их специальными устройствами для эксплуатации на снежных просторах России. На «живой товар» из концлагерей Бехер пытался выменять и дефицитное промышленное сырье.
   Давая эти показания, бывший шеф гестапо пылал «благородным» негодованием. Его, видите ли, всегда глубоко возмущали эти коммерческие операции Гиммлера и Бехера, наносившие «урон престижу рейха за границей».
   Я внимательно слушал Кальтенбруннера и все время ловил себя на одной мысли: на что рассчитывает этот человек? Неужели он всерьез полагает, что достаточно сказать правду о Гиммлере, чтобы суд принял это как его собственное алиби?

Кальтенбруннер посылает в нокаут Кальтенбруннера

   А каковы же подлинные факты, освобожденные от тех одежд, в которые норовили обрядить их приспешники Гиммлера, и от тех, что усердно напяливали на них Кальтенбруннер и иже с ним?
   Апрель 1945 года. Бои идут под Берлином. Гитлеру осталось жить считанные дни. Разбегаются, как крысы с погибающего корабля, его приспешники. Покинув имперскую канцелярию, бежал на юг Геринг; у него свой план спасения: он хочет раньше других капитулировать перед Западом. Уже отращивает бороду Роберт Лей, готовясь стать почтенным бюргером Эрнстом Достельмайером. Уже наводит справки Иоахим Риббентроп, разыскивая своих бывших компаньонов по торговле шампанскими винами.
   Войска союзников сжимают кольцо. Они торжественно предупреждают начальников концлагерей, чтобы те, хоть в последний момент, учли всю меру своей ответственности перед человечеством и покончили с кровавыми преступлениями.
   А чем же был озабочен в эти дни Кальтенбруннер?
   Сначала послушаем его самого. Прежде всего, уверяет он, его занимали переговоры с президентом Красного Креста относительно освобождения евреев и других заключенных концлагерей. Протекали они успешно. Настолько успешно, что 19 апреля в три часа утра Кальтенбруннер сам выехал из Берлина через Прагу в Линц «с тем, чтобы встретиться в Инсбруке с представителями Буркхардта». Прямым результатом этой поездки явилось освобождение многих сотен заключенных.
   Так представляет дело сам начальник РСХА. А обвинители все-таки упорно держатся иного мнения о последних его усилиях. И снова на стол трибунала ложатся свидетельские показания – в этот раз господина Бертуса Гердеса.
   К ним обращается и защитник Кальтенбруннера. Осторожно, без всякой адвокатской активности он цитирует их и спрашивает подзащитного, все ли тут изложено правильно. Судя по выражению лица и интонации вопроса, доктор Кауфман заранее уверен, что Кальтенбруннер ничего убедительного исторгнуть из себя не сможет.
   Бертус Гердес – бывший гауштабсамтлейтер при гаулейтере Мюнхена Гислере. Из документа, предъявленного суду, явствует, что в середине апреля 1945 года Гердесу позвонил его шеф и попросил находиться на месте. В томительном ожидании он провел весь остаток дня, весь вечер, а ночью Гислер сообщил, что получена директива от Кальтенбруннера, предлагающая немедленно разработать план ликвидации концлагеря в Дахау и двух еврейских трудовых лагерей в Ландсберге и Мюльдорфе. Лагеря в Ландсберге и Мюльдорфе рекомендовалось ликвидировать с помощью германского воздушного флота, который, однако, должен был сойти за авиацию союзников. Эта кровавая авантюра имела закодированное название: «Вольке А-1» («Облако А-1»).
   Когда она должна была уже фактически проводиться в жизнь, Гердеса, по его собственному выражению, «буквально осаждали курьеры от Кальтенбруннера». Это были главным образом офицеры СС, и все они угрожали «самыми страшными карами, в том числе казнью», если он, Гердес, проявит малодушие, уклонится от выполнения «жестких мер», предписанных Кальтенбруннером. И все-таки Гердес предпочел нарушить волю начальства.
   Почему? Что это с ним вдруг произошло?
   Свидетель утверждает, что совесть не позволила ему реализовать ужасную директиву, которую Кальтенбруннер дополнил затем приказом «волькебрандт» – о ликвидации ядом всех заключенных лагеря Дахау, кроме арийцев из западных стран.
   Но откуда это у палача Гердеса вдруг появилась совесть? Раньше-то он не жаловался на ее тиранию! Верно, раньше такого не случалось, а тут вдруг случилось. Ведь был апрель 1945 года. Со дня на день могли нагрянуть союзники. И хотя рука Кальтенбруннера была еще достаточно длинной, чтобы отправить к праотцам какого-то гауштабсамтлейтера, Гердес все же сообразил, что она час от часу становится короче, а русские и американцы час от часу приближаются. Он изловчился, сославшись на нехватку бензина и бомб для самолетов, на трудности с доставкой яда.
 
   «Тогда, – по свидетельству того же Гердеса, – Кальтенбруннер дал в письменном виде инструкцию в Дахау перевезти всех западноевропейских заключенных в Швейцарию, а остальных отправить пешком в Тироль, где должна была состояться окончательная их ликвидация…»
 
   Слушая эти показания, бывший начальник РСХА напрягся до предела. Он весь подался вперед. Стиснутые руки побелели. В какое-то мгновение мне показалось, что Кальтенбруннер уже готов если не к признаниям, то к полупризнаниям. Но я жестоко ошибся. Едва судья Лоуренс дал ему слово для ответа, как он тотчас принялся все отрицать. И не просто отрицать, а с «психологическими мотивировками»:
   – Я не мог вынашивать в своем сердце таких безумных приказов, если в то же самое время в другом месте отдавал приказы противоположного содержания.
   Где же правда? Неужели Кальтенбруннер действительно отдавал какие-то приказы «противоположного содержания»?
   Да, отдавал. Но как раз в этом и состояла мерзостная, шитая белыми нитками хитрость «великого инквизитора». Одной рукой он приказывал уничтожить сотни тысяч людей, другой – спасти несколько тысяч.
   Надо было видеть, как приосанился Кальтенбруннер, когда Кауфман стал читать показания сотрудников Красного Креста – профессора Буркхардта, доктора Бахмана, доктора Майера. Они подтверждали, что в апреле сорок пятого года заключили с Кальтенбруннером соглашение, на основании которого сотни французов, бельгийцев, голландцев были переправлены на родину, что Кальтенбруннер разрешил им посещение еврейского лагеря Терезиенштадт, а прочие такие же лагеря позволил снабдить медикаментами и продовольствием.
   Подсудимый обводит торжествующим взглядом и обвинителей, и судей. Ему кажется: он уже убедил суд и всех присутствующих в зале, что в последние дни третьего рейха жил и действовал с чистой совестью и чистыми руками. Кому-кому, а руководителям Красного Креста суд не может не верить!
   И суд, конечно, верит им, но не верит самому Кальтенбруннеру. Разве из этих свидетельских показаний следует, что он и вправду, пусть даже в самые последние дни войны, жил и действовал с чистой совестью и чистыми руками?
   Увы, рано возликовал Кальтенбруннер. Выслушивая показания сотрудников Красного Креста, обвинители уже были готовы к завершающему удару.
   В каждом нацисте парадоксально сочетались чудовищный преступник с не менее чудовищным бюрократом. Кальтенбруннер не оказался исключением. Буквально до самого последнего часа он хранил копии документов, на которых запечатлена его подпись. У него уже не было ни секретарей, ни стенографисток. Но, мотаясь по всей Германии, он таскал свою канцелярию в карманах. И вот в этой-то карманной канцелярии французским следователем Анри Моннере был найден документ, который обвинитель Гаррис предлагает вниманию суда:
 
   «Радиограмма группенфюреру и генерал-майору СС Фогелейну в ставку фюрера. Информируйте рейхсфюрера СС и доложите фюреру, что все мероприятия, направленные против евреев, а также заключенных в концентрационных и политических лагерях в протекторате, проводятся под моим личным наблюдением. Кальтенбруннер».
 
   Да, это было неотразимое доказательство. Так Кальтенбруннер-бюрократ послал в нокаут Кальтенбруннера-палача.

Последователь генерала Меласа

   Я уже говорил, что довольно часто и в дни Нюрнбергского процесса, и после него мне приходилось выслушивать недоуменные вопросы: почему так затянулся процесс? Ведь вина гитлеровских сатрапов была настолько очевидна, разоблачительных документов было такое обилие, что, в сущности, у подсудимых не оставалось выбора: на все пункты обвинения они должны были отвечать одним-единственным словом «да».
   Не скрою, мне и самому поначалу казалось, что дело пойдет именно так. Но получилось иначе. В действительности процесс представлял собой сплошной поединок между обвинением и защитой, которая использовала всякую возможность подвергнуть сомнению любой разоблачительный документ, дать ему иное, менее убийственное для подсудимых толкование.
   Надо, конечно, иметь в виду, что при всем цинизме нацистского правительства в официальных бумагах нельзя было встретить таких недвусмысленных определений, как агрессия (говорилось: решение территориальных споров!) или расстрел военнопленных (говорилось: особое обращение!). Подсудимые и защитники не только цепко хватались за такие двусмыслицы, но и сами всеми силами норовили создавать их. Школа, методы буржуазной защиты, диапазон ее крючкотворства оказались настолько широкими, что давали возможность для попыток извратить истину даже на таком судебном процессе.
   По наглости приемов защиты Кальтенбруннер был, бесспорно, на первом месте, равно как его защитник доктор Кауфман занимал в этом смысле одно из последних мест. Собственно, наглость была характерна для всех подсудимых, но, пожалуй, ни у одного из них она не сочеталась с такой чудовищной глупостью, как у Кальтенбруннера.
   По этому поводу мне невольно вспоминается интересное наблюдение Евгения Викторовича Тарле. Анализируя характер австрийского главнокомандующего Меласа, который дважды встречался на поле боя с Наполеоном и оба раза был бит, Тарле писал, что, видимо, одной из причин этих поражений был способ мышления Меласа. Трагедия весьма недалекого генерала Меласа заключалась в том, что, готовясь к очередной баталии, он представлял себе, будто против него воюет такой же Мелас. Наполеон же, даже в предвидении встречи с Меласом, вел себя так, словно ему предстоит битва с таким же Наполеоном.
   Кальтенбруннер явно уподобился Меласу. Он неизменно исходил из того, что его противник находится на одном с ним уровне интеллектуального развития. Нелепая его уверенность, что обвинители и судьи молча проглотят любой вздор, прослеживалась изо дня в день. Как ни парадоксально, Кальтенбруннер даже в этом умудрился превзойти себя. Воистину, уж если кто может превзойти глупость, так только она сама!
   Речь зашла о приказе Гитлера относительно казни бойцов коммандос. Приказ этот был преступным, ибо плененные бойцы коммандос, одетые в военную форму своей армии, имели право на статус военнопленных.
   Знал ли об этом приказе Кальтенбруннер? Да, говорит он, знал. И даже протестовал, добиваясь его отмены.
   Кальтенбруннер запускает такую утку, рядом с которой гигантская птица Рухх из «Тысячи и одной ночи» выглядит жалким воробышком. Да будет известно почтенному суду, что произошло в ставке фюрера в феврале сорок пятого года:
   – Я совершенно открыто заявил, что… не буду выполнять ни одного приказа Гитлера подобного содержания… Перед лицом этого властного и всемогущего человека, равного которому не было в империи, я не мог сделать большего.
   Осчастливив человечество столь фантастическим признанием, Кальтенбруннер гордо вскинул голову и поглядел в сторону судей. Смотреть в сторону подсудимых он не решился.
   А что они?
   А ничего: подсудимые уже привыкли к этим дурацким вывертам бывшего шефа гестапо. Возможно, их даже забавляла безграничная глупость Кальтенбруннера. Ведь ни один из них не решился бы плести подобную ахинею.
   Я вспоминаю, как Джексон, возмущенный попытками Шахта прикинуться противником гитлеровской программы агрессии, бросил ему:
   – Так почему же вы, доктор Шахт, не встали и не заявили Гитлеру, что не будете выполнять его приказы о финансировании программы вооружения?
   Шахт при этом кротко улыбнулся, выдержал паузу и мягко, почти вкрадчиво сказал:
   – Господин обвинитель, если бы я тогда ответил так, как вы мне советуете, то мы не имели бы возможности вести теперь здесь этот приятный диалог. Вместо диалога был бы монолог. Я бы тихо лежал в гробу, а пастор читал молитву.
   В данном случае Шахт не лгал, как не лгал и Геринг, отвечая на аналогичный вопрос доктора Келли в тюремной камере. Келли спросил бывшего рейхсмаршала:
   – Ведь верно, что вас в Германии называли «йесменом»?
   Геринг тогда тоже улыбнулся и многозначительно вздохнул: да, его так называли, потому что он всегда говорил своему обожаемому фюреру только «йес» («да»). Но, чуть помедлив, бывший рейхсмаршал не без юмора заметил собеседнику:
   – Я хотел бы, доктор, попросить вас, чтобы вы назвали мне в Германии хотя бы одного «ноумена» (человека, говорившего «нет». – А. П.), который не лежал бы в земле на глубине трех метров.
   Хотел того Геринг или не хотел, но этим своим ответом он, как и Шахт, дал страшную аттестацию нацистскому режиму. Факт остается фактом: ни «верный паладин» фюрера, ни его «финансовый чародей», ни кто-либо другой из подсудимых, кроме бывшего шефа гестапо, не решился утверждать, что открыто выступал против приказов Гитлера. Такие заявления могли поощряться только глупостью в масштабах, освоенных доктором Кальтенбруннером.
   Впрочем, как уже говорилось, положение у Кальтенбруннера было в определенном смысле более сложным, чем у других подсудимых. Риббентроп, к примеру, мог ссылаться на Мюнхен, генералы – на приказ, Шахт – на участие в заговоре. Все это создавало если не алиби, то хоть бы его призрак. А на что мог ссылаться бывший начальник главного управления имперской безопасности?
   Конечно, и у него оставался самый честный путь – полное признание. Но как раз этот-то путь и не устраивал доктора Кальтенбруннера, ибо он был кратчайшим путем к виселице, требовал мужества и твердости, то есть таких качеств, которые более всего оказались чужды сановному убийце, шефу гестапо.
   Что же оставалось в итоге? Только звериная изворотливость, петляние в лабиринте судебных доказательств. И Кальтенбруннер петлял. Он цеплялся за малейшую описку, малейшую обмолвку. Он отрицал свое знакомство с заведомо известными ему людьми, если только обвинитель допускал какую-то мизерную неточность, называя их имена. Но особенно он изощрялся по части толкования нацистских терминов – в родной стихии гитлеровской канцелярщины доктор Кальтенбруннер чувствовал себя как рыба в воде. И однажды у него получилось даже что-то отдаленно похожее на удачу.
   Обвинитель полковник Эймен предъявил письменные показания Иозефа Шпациля, в которых речь шла об «особом обращении», и при этом всплыли два новых слова: «Вальзертраум» и «Винтерштубе». Хорошо было известно, что на нацистском жаргоне термин «особое обращение» означает расстрел, уничтожение. По первому впечатлению получилось, что «Вальзертраум» и «Винтерштубе» – названия еще двух лагерей смерти. Но почему же лицо Кальтенбруннера явно просветлело, почему глаза его утратили свой неизменно тревожный и вместе с тем злобный блеск?
   Оказывается, «Вальзертраум» и «Винтерштубе» – это фешенебельные отели для альпинистов в Вальзертале и Годесберге. Там в годы войны содержались видные политические деятели некоторых оккупированных стран. И Кальтенбруннер с жаром принялся объяснять, что лица, угодившие туда, получали продукты по тройной дипломатической норме, то есть в девять раз больше, чем рядовые немцы, что каждому из них ежедневно полагалась бутылка вина, каждый имел свободную переписку с семьей и пользовался многими другими благами. Свои пояснения он закончил почти торжествующе: теперь, мол, трибунал может наконец достаточно ясно представить себе, что означали трагические слова «особое обращение», когда они исходили лично от Кальтенбруннера. Да, ему, конечно, известно, что приказы Гитлера и Гиммлера об «особом обращении» означают расстрел без суда и следствия. Но он-то сам никакого отношения к этим приказам никогда не имел. Он если и пользовался таким термином, то лишь в том смысле, какой был уместен в отношении обитателей «Вальзертраума» и «Винтерштубе». Если господа судьи сомневаются в справедливости его утверждений о тамошнем режиме, то они могут обратиться хотя бы к Франсуа Понсэ – он как раз там находился во время войны.
   Таким образом, показания Иозефа Шпациля, предъявленные обвинением, неожиданно сыграли на руку Кальтенбруннеру. Никакого существенного влияния на дальнейший ход процесса это, разумеется, не оказало, но какой-то минимальный повод для проволочки подсудимый получил. Он буквально норовил схватить судей за горло:
   – Я хочу просить вас о том, чтобы вы не отклонялись от этого документа и чтобы в протоколах было записано, что эти два заведения были предназначены мною для лиц, с которыми особенно хорошо обращались. Лучше, чем с немцами. Это очень важно для меня.
   Повторяю, все эти заклинания Кальтенбруннера никого не могли сбить с толку, потому что десятки и сотни других документов изобличили его как ревностного исполнителя приказов об «особом обращении» в их истинном, а не юмористическом смысле. Тот же полковник Эймен предъявил трибуналу письмо Кальтенбруннера бургомистру Вены бригаденфюреру СС Блашке. В письме сообщалось, что на пути к Вене находится транспорт с двенадцатью тысячами евреев, из которых на различных работах может быть использовано не более трех тысяч шестисот человек. А куда предназначаются остальные, «нетрудоспособные»? Какая участь уготована им? Автор письма предупредительно уведомляет своего адресата, что все они, в том числе «женщины и дети… содержатся в готовности для применения к ним «особого обращения».
   Что в письме шла речь об «особом обращении», ничего общего не имеющем с тем, которого удостоился господин Понсэ, было совершенно очевидно. И Кальтенбруннер начисто отрекся от авторских прав на это письмо.
   – Позвольте, – возразил Эймен, – но здесь стоит ваша подпись.
   – Нет! – отговаривается Кальтенбруннер. – Здесь стоит действительно какая-то подпись чернилами или факсимиле, но это не моя подпись.
   Начинается длительная процедура сопоставления подписей, и в конце концов Кальтенбруннер «уступает»: подпись действительно его, но не собственноручная, а факсимиле, которым мог воспользоваться любой чиновник четвертого отдела. Тогда обвинитель обращает внимание подсудимого на то, что в предъявленном письме перед подписью автора той же рукой написано еще нечто и это «нечто» исключает факсимиле. Кальтенбруннеру снова показывают документ, он смотрит на это «нечто», и цвет лица его принимает то багровый, то синюшный оттенок. Перед подписью тем же почерком выведено слово «твой».
   Обвинитель обращается к Кальтенбруннеру:
   – Не правда ли, подсудимый, было бы нелепо предположить, что факсимиле воспроизводит и такое интимное обращение к адресату, как «твой»? Не так ли?
   Психологически это был очень точный удар, и только Кальтенбруннер мог, ничтоже сумняшеся, пытаться парировать его. Он пустился в длинные и совершенно абсурдные разглагольствования о том, что все, мол, знали о дружеских отношениях между ним и Блашке, а потому какой-нибудь чиновник вполне мог сам добавить это злополучное словцо «твой».
   Зал, естественно, отреагировал на столь могучий всплеск интеллекта доктора Кальтенбруннера дружным смехом. Но подсудимый как ни в чем не бывало продолжал отпираться. И обычно очень корректный полковник Эймен не выдержал. Он заявил без обиняков:
   – Подсудимый, сейчас вы лжете, так же, как лгали относительно всех вопросов, по которым давали показания.
   Слова эти были сказаны с такой резкостью, с такой убежденностью, что даже Кальтенбруннер, этот фигляр на ролях попранной добродетели, не решился возражать.

Только в таком виде они безопасны

   К концу допроса Кальтенбруннер мог уже сделать для себя совершенно определенный вывод: поединок между обвинением и его защитой проигран последней с катастрофическим счетом. Не понимать этого было нельзя, тем более тому, кто сам когда-то подвизался в юриспруденции.
   Но впереди была еще заключительная стадия процесса – защитительная речь адвоката и последнее слово подсудимого. Верный себе до конца «великий инквизитор» все же на что-то надеется.
   Он, конечно, понимает, что будь его адвокат самим Цицероном, ему не удастся выступить столь эффектно, как, скажем, доктору Диксу, адвокату Шахта. Ей-ей, Кальтенбруннер решительно уверен, что доктор Шахт сделал куда больше для Гитлера, чем он, начальник РСХА. Но ведь как эта хитрая бестия Дикс подал суду своего подзащитного, с каким искусством он сервировал это блюдо!
   И самое неприятное состояло в том, что Дикс сразу же противопоставил Шахта Кальтенбруннеру: первого величал самоотверженным борцом против гитлеризма, а второго называл палачом и тюремщиком, от которого претерпел и его подзащитный. Одним словом, Дикс немало сделал для того, чтобы, спасая «экономического диктатора» нацистской Германии, разоблачить шефа гестапо.
   Кальтенбруннер, сам в прошлом адвокат, мог бы сделать жесткий выговор Кауфману и Диксу. Он мог бы напомнить ему по крайней мере два из так называемых «вечных вопросов адвокатуры». Ну, скажем, может ли и обязан ли адвокат признать своего подзащитного виновным, если сам подзащитный отрицает свою вину? Можно ли и тактично ли на групповом процессе, защищая одного подсудимого, взваливать ответственность на другого? В большинстве своем адвокаты всегда придерживались мнения, что надо избегать таких методов защиты. А вот доктор Дикс не посчитался с этим и, защищая своего Шахта, ничтоже сумняшеся, топил Кальтенбруннера.
   Этим, конечно, осложнялось положение Кауфмана, которому и без того по всем статьям труднее было произнести речь в защиту Кальтенбруннера.
   К тому же Кальтенбруннер не очень верил в то, что его защитник полон энтузиазма для такой речи. Во всяком случае на предшествовавших ей стадиях процесса Кауфман был очень осторожен в выборе выражений при оценке поведения своего подзащитного, в постановке вопросов свидетелям, в манере обращения с обвинителями.
   Да, Кальтенбруннер не строил себе иллюзий насчет своего защитника. Как-то он сказал Джильберту:
   – Вы знаете, доктор, мой адвокат уж очень совестливый человек. И вы, вероятно, заметили, что взбучка, которую он дал мне во время допроса, в общем-то была еще большей, чем этого можно было ожидать от обвинителя. Право же, я больше боялся прямого допроса адвоката, чем перекрестного.
   Конечно, Кальтенбруннер здесь перебарщивал. В общем-то доктор Кауфман все-таки защищал его. Но в чисто профессиональном плане завидовать Кауфману было нельзя. Коль скоро я уже коснулся «вечных вопросов адвокатуры», то должен сказать, что один из них встал и перед Кауфманом. Это был, по существу, все тот же вопрос: может ли адвокат радикально расходиться со своим клиентом в оценке виновности последнего? Допустимо ли, если подсудимый категорически отрицает свою вину, встать и заявить в защитительной речи, что адвокат считает вину подзащитного доказанной, но при этом находит те или иные смягчающие ее обстоятельства? Или, скажем, признать вину доказанной лишь в определенных пределах и оспорить отдельные эпизоды обвинения? По этому поводу существуют разные точки зрения. Одни утверждают, что адвокат вправе, в интересах своего подзащитного, отойти от его позиции, если считает ее нереалистической, если убежден, что голословное отрицание вины подсудимым способно принести ему лишь дополнительный вред. Другие полагают совершенно недопустимым какое бы то ни было признание адвокатом вины подсудимого, если последний ее отрицает, ибо в таком случае адвокат, в сущности, превращается во второго обвинителя.
   Судя по всему, у доктора Кауфмана решение этой проблемы протекало очень мучительно. Он отдавал себе ясный отчет в том, что выступление на Нюрнбергском процессе гарантирует ему популярность не только в пределах своей страны, но и далеко за ее рубежами. Однако доктор Кауфман понимал, видимо, и другое: популярность популярности рознь. Он все-таки защищает человека, имя которого стало символом самых чудовищных преступлений, против которого обращена ненависть народов всего мира. Как профессионал, Кауфман не мог не чувствовать, что у него, собственно, нет никакой основы для защиты. И в конце концов им была выработана для себя твердая линия поведения: ни в коей мере не солидаризироваться с поведением своего клиента, не надо выглядеть смешным и глупым. Смешным выглядел сам Кальтенбруннер. И пусть эта роль, если она ему так нравится, останется его личной и нераздельной привилегией. Кальтенбруннеру, собственно, и терять нечего: так или иначе эта роль будет последней в его жизни. Сам же доктор Кауфман должен думать о будущем.
   И вот он приступил к своей защитительной речи.
   Какой она будет? Какие доводы выставит адвокат в защиту человека, на руках которого кровь миллионов людей, палача с юридическим дипломом? Предугадать это было очень трудно.
   Доктор Кауфман начал издалека. Настолько издалека, что, закрыв глаза, я вполне смог представить себе, что нахожусь в университетской аудитории на лекции какого-нибудь крупного ученого – историка или литературоведа. Кауфман охарактеризовал эпоху Ренессанса, потом заговорил о субъективизме, затем перешел к рассмотрению эпохи Французской революции и пытался разобраться в истоках либерализма. Даже терпеливый лорд Лоуренс, который был так строг в соблюдении гарантий защиты, стал проявлять признаки недоумения. Постепенно его очки сползали все ниже, к самому кончику носа. Председательствующий тактично осведомляется, когда же защитник перейдет от Ренессанса к Освенциму? И доктор Кауфман постепенно спускается с заоблачных высей на грешную землю. Заявив, что главное для него – разобраться в психологии своего клиента, опираясь на «духовное историческое развитие Европы», он обращается к Прудону, к его небезызвестному постулату: «Каждый крупный политический вопрос всегда заключает в себе также и теологический вопрос». Однако совершенно очевидно, что ни блестящие экскурсы в область истории Ренессанса, ни теология ничего, кроме лестного представления об эрудиции доктора Кауфмана, дать не могли. К Кальтенбруннеру все это имело примерно такое же отношение, как небесная механика к гнусным проповедям Гитлера или Штрейхера.
   Но вот наконец адвокат называет имя своего подзащитного. И тут же, едва это имя упомянуто, торопится объяснить: многое из того, что он скажет, он должен сказать.
   – Я понимаю, – заявляет доктор Кауфман, – что перед лицом моря крови и слез мне не следовало бы останавливаться на душевных особенностях и характере этого человека, но я его защитник…
   Адвокат сетует, что процесс организован чересчур поспешно: «земной человек, с его раздвоенностью между… справедливостью и местью» не обладает еще сегодня, когда величайшая из войн только завершилась, тем спокойствием, которое необходимо для безукоризненно объективных суждений. Однако сразу же вслед за этим он уже вполне уверенно и откровенно оставляет излюбленные позиции своего подзащитного, всячески норовившего представить себя только разведчиком. Доктор Кауфман говорит, что бывший начальник РСХА «мог бы рассчитывать на снисходительное решение вопроса о его ответственности… только в том случае, если бы смог доказать, что он действительно отмежевался от четвертого управления (гестапо), которое вполне заслуживает названия дьявольского управления, и если бы он никоим образом не был причастен к идеям и методам, приведшим в конце концов к данному процессу». А поскольку ничего подобного не случилось, поскольку все доказательства Кальтенбруннера оказались несостоятельными, адвокат признает себя обезоруженным:

  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

    Rambler's Top100       Рейтинг@Mail.ru

 

    Rambler's Top100       Рейтинг@Mail.ru