Главная

Биография

Приказы
директивы

Речи

Переписка

Статьи Воспоминания

Книги

Личная жизнь

Фотографии
плакаты

Рефераты

Смешно о не смешном




Раздел про
Сталина

раздел про Сталина

Нюрнбергский эпилог

- 15 -

   В камере Кейтеля была обнаружена записка, недатированная и, видимо, предназначенная для использования в последнем слове. Кейтель искал хоть какое-нибудь объяснение своему «послушанию». В записке говорилось: «Традиция и особенно склонность немцев сделали нас милитаристской нацией». О каких традициях говорит Кейтель, о каких склонностях? Какие традиции заставили Кейтеля выполнять жесточайшие приказы?
   Генерал Пауль Винтер как-то напомнил Кейтелю старую цитату Мартвица: «Выберите неповиновение, если повиновение не приносит чести».
   Этого Кейтель сделать не мог. Это бы значило отказаться от самого себя.
   Что такое национал-социализм с его расовой теорией? Это программа агрессии, программа массовых убийств, уничтожения целых народов. В той же самой записке, обнаруженной в камере (о ней сообщается и в книге Герлица), Кейтель констатировал: «Мы, солдаты, признали также, что национал-социалистские идеи необыкновенно способствовали солдатскому воспитанию».
   Можно сказать, круг замкнулся! В один из наиболее тяжких для Кейтеля дней процесса, когда оглашались показания Редера, бывший начальник штаба ОКВ вечером в своей камере писал защитнику доктору Нельте:
 

   «Вы должны знать, что я пойму, если после всего того, что вы услышали обо мне, вы сложите с себя защиту такого запятнанного человека. Мне стыдно перед вами».
 
   Так Кейтель еще двадцать лет назад безоговорочно ответил на вопрос, который в 1963 году вновь поставил в заглавии своей книги Герлиц: «Фельдмаршал Кейтель – преступник или офицер?» Конечно преступник, как бы ни стремились сегодня в Бонне обелить «старого немецкого фельдмаршала, погибшего от руки палача».
   1 октября 1946 года доктор Джильберт в последний раз зашел в камеру Кейтеля. Осужденный стоял спиной к двери. Затем он зашагал по камере и остановился в дальнем углу. Глаза его были полны ужаса.
   – Смерть через повешение… – проговорил он охрипшим голосом. – Я думал, что меня пощадят.
   Ему предложили свидание с женой. Он отказался:
   – Я не могу предстать перед ней.
   А перед кем мог предстать бывший фельдмаршал Кейтель? Перед своими сыновьями, погибшими на войне, которую с таким рвением готовил их отец? Перед немецким народом, миллионы сынов которого сложили свою голову для того, чтобы полковник Кейтель стал фельдмаршалом Кейтелем? Перед народами Европы? Но разве не Кейтель дал команду: «Германия, огонь!» И как радовался он, когда перед победоносным вермахтом падали сраженные блицкригом Польша, Норвегия, Греция, Бельгия, Голландия, Франция. Как ликовал, когда лилась кровь сотен тысяч советских людей. Как мечтал, что златоглавый Кремль станет его очередным КП, с которого можно будет подать команду «Огонь!» по Индии, по Ираку, по всему миру.
   Записи Джильберта рассказывают и о том, каким образом воспринял приговор Иодль.
   В своем последнем слове Иодль всячески куражился, во многом копируя Геринга со всем его арсеналом лицемерия и напускного геройства. Он, в частности, заявил:
   – Я покину этот судебный зал с так же высоко поднятой головой, с какой я вошел в него несколько месяцев назад.
   Но вот Джильберт в камере Иодля через несколько минут после оглашения приговора. Куда девалась актерская игра, куда девались ирония, наглая, самоуверенная и сардоническая улыбка блестящего генштабиста?
   – Смерть через повешение! – вторит он Кейтелю. – Этого я не ожидал… Смертный приговор… Хорошо, кто-нибудь должен нести ответственность, но это… – губы его задрожали, голос прерывался. – Я не могу этого понять!
   Однако и в этот драматический момент у Иодля все же хватило сил на еще одну лицемерную сцену. Человек, который требовал «четвертовать и медленно поджаривать на кострах» партизан, который хладнокровно за чашкой кофе читал донесения об уничтожении варшавского гетто, об убийстве тысяч детей, этот человек проявил вдруг сентиментальность.
   На столике в камере он поставил фотографию. На ней изображены его мать и он сам годовалым ребенком.
   – Для чего я родился? – спрашивает Иодль у зашедшего к нему немецкого парикмахера Виткампа, задумчиво рассматривая фотографию. – Почему я тогда же не умер? Сколь многого я мог бы избежать… Для чего я жил?
   Когда мне рассказали об этой глубокомысленной тираде, рассчитанной, очевидно, на потомков, меня охватило желание отвезти Иодля в Освенцим и показать ему там груду детских ботиночек, платьиц, распашонок и даже кукол, с которыми несчастные малыши играли до последней минуты…
   А Кейтель? Тот просил тюремного врача Пфлюкера передать органисту (в тюрьме был орган) его просьбу не играть больше песенку «Спи, дитя, спи, усни», потому что она вызывает беспокойные воспоминания.
   Воспоминания Кейтеля!.. Да, этому человеку было что вспомнить. Слово «пруссак» давно уже стало в военной истории синонимом грубой силы, звериной жестокости. Великие писатели Франции запечатлели гнусные «подвиги» пруссаков во времена франко-прусской войны. Пруссаки снова обнажили свой хищный оскал в дни героического боксерского восстания китайского народа. А сколько памятников зверства оставили пруссаки после первой мировой войны?
   Зачем я привожу здесь эти общеизвестные истины? Затем лишь, чтобы с глубоким убеждением сказать: ни в ком из подсудимых не аккумулировались так отвратительные черты пруссачества, как в Кейтеле и Иодле.
   Трудно угадать, какие картины приходили на память Кейтелю, когда в Нюрнбергской тюрьме органист играл «Спи, дитя, спи, усни». Может быть, в эти минуты он вспоминал погибших своих сыновей. А возможно, перед его мысленным взором возникала одна из многочисленных фотографий, демонстрировавшихся на суде: вооруженные немецкие солдаты ведут на расстрел большую колонну людей, и впереди этого скорбного шествия – мальчишка лет пяти, с глазами, полными ужаса, и поднятыми вверх руками. Очевидно, совсем недавно он каждый вечер засыпал под убаюкивающие звуки колыбельной песенки «Спи, дитя, спи, усни». А вот теперь его и тех, кто напевал ему эту песенку, вооруженные дяди злыми окриками подгоняют в могилу.
   Мало ли что мог вспомнить Кейтель. Вся его «служивая жизнь», вплоть до последних дней войны, была преисполнена жестокости.
   Последние дни войны… Уже и Гитлера нет в живых. Но Кейтель продолжает гнать в мясорубку новые и новые тысячи немцев, совсем еще детей. Вот он мчится на машине по сокращенной до предела линии фронта. Навстречу попадается отступающая часть. Кейтель отлично знает, что война проиграна, Берлин взят советскими войсками, любое сопротивление не только бесполезно, не только бессмысленно, но и преступно. Каждая человеческая жизнь, загубленная в эти часы перед полной катастрофой третьего рейха, новое преступление германского командования. Но Кейтель останавливается посреди дороги, набрасывается на офицеров отступающих подразделений, грозит им всевозможными карами, если солдаты вновь не будут брошены в огонь. Кейтель сталкивается лицом к лицу с мальчишками, которых только несколько дней назад забрали от матерей. Оба застыли на дороге и со страхом наблюдают за тем, как этот «старый господин в монокле» распекает тех, кому они обязаны беспрекословно подчиняться. Ах как бы юнцам хотелось, чтобы фельдмаршал, посмотрев внимательно в их сторону, вдруг крикнул:
   – А вы здесь что делаете, мальчишки? Вон по домам!
   Но нет, фельдмаршал Кейтель погнал и этих немецких детей в огонь, на смерть.
   Я не думаю, чтобы тюремный органист мог вызвать у Кейтеля жалость к загубленным и искалеченным им жизням десятков и сотен тысяч детей. Звуки и слова песенки «Спи, дитя, спи, усни», скорее всего, порождали у него не сожаление, а новые приступы животного страха. И он не выдерживает, просит органиста прекратить игру.
   А в это время в соседней камере Иодль упорно всматривается в фотографию. Новый, на этот раз последний приступ лицемерия.
   16 октября 1946 года по приговору Суда Человечества Вильгельм Кейтель и Альфред Иодль были повешены.
   То был приговор не только Кейтелю и Иодлю. Это – исторический приговор пруссачеству, германскому милитаризму.

V. Зловещая карьера венского адвоката

Недоумения исчезают

   Когда я впервые вошел в зал, где происходил Нюрнбергский процесс, и оглядел скамью подсудимых, у меня как-то сразу возник вопрос: неужели же этими двумя десятками людей ограничивается круг главных военных преступников гитлеровской Германии? На скамье подсудимых сидел Юлиус Штрейхер, но отсутствовал Шверин фон Крозиг. Несмотря на всю омерзительность Штрейхера и его дел, я, вероятно, не мог бы согласиться с тем, что в нацистской иерархии он занимал такое же важное место, как министр финансов. Я видел на скамье Фриче, но не видел гитлеровских фельдмаршалов Кессельринга и Рундштедта. И хотя Фриче, один из организаторов нацистской человеконенавистнической пропаганды, бесспорно, заслуживал суда и наказания, тем не менее на первом судебном процессе главных немецких военных преступников я предпочел бы видеть этих фельдмаршалов. Ведь без них Гитлер не мог бы ни прийти к власти, ни подготовить вермахт к войне, ни взорвать границы многих соседних государств и повергнуть в прах цветущие города Европы.
   Помнится, я обратился с возникшим у меня вопросом к А. Н. Трайнину. Все-таки он участвовал от имени Советского правительства в выработке соглашения о суде над главными военными преступниками. И я получил разъяснение, которое называется у нас, юристов, аутентичным. Союзные власти решили, что на первом судебном процессе главных немецких военных преступников скамья подсудимых должна представлять все звенья механизма нацистского государства. Сюда надо было посадить и самых главных лидеров гитлеровской Германии (Геринг, Гесс), и главных руководителей нацистской дипломатии (Риббентроп, Нейрат), и высшее командование агрессивного вермахта (Кейтель, Иодль, Дениц, Редер), и верхушку нацистских идеологов (Розенберг, Штрейхер), и тех, кто возглавлял экономическую подготовку агрессивной войны (Шахт, Функ, Шпеер), и тех, кому принадлежит незавидная репутация основоположников зверского режима на оккупированных территориях (Франк, Зейсс-Инкварт).
   Но позвольте, мог спросить человек, вошедший в зал суда в первые дни процесса, а где же представители карательных органов «третьей империи»? Где те, кто верховодили такими зловещими учреждениями, как СС, СД, гестапо? Где они?
   Гиммлера нет. К сожалению, английские офицеры, к которым советские солдаты доставили подозрительного человека, оказавшегося Генрихом Гиммлером, видимо сами того не желая, дали ему возможность отравиться.
   В опубликованном списке преданных суду Международного трибунала значился Эрнст Кальтенбруннер, правая рука Гиммлера. Но его тоже нет.
   Со смертью Гиммлера Кальтенбруннер, естественно, выдвигался на первое место, если говорить о представительстве карательных органов «третьей империи» на нюрнбергской скамье подсудимых. Ведь именно он после Гейдриха стал начальником главного управления имперской безопасности, ему непосредственно подчинялись и гестапо, и СД, и полиция безопасности, и уголовная полиция.
   Ни для кого не являлось секретом, что Кальтенбруннер арестован. Тогда почему же не ведут его в зал суда? Неужели и он последовал примеру своего шефа? Неужели опять оплошность какого-нибудь офицера охраны?
   Нет, дело совсем не в этом. Все оказалось гораздо проще: бывшего главаря гестапо хватил легкий мозговой удар, и пришлось временно заменить ему скамью подсудимых койкой в тюремной больнице и тележкой паралитика. Жестокий и надменный у власти, он оказался жалким трусом в поражении, неспособным выдерживать даже трудности тюремной жизни. Едва порог камеры переступал наблюдавший его врач Келли, как Кальтенбруннер бросался к нему со слезами, сотрясаемый рыданиями, обуреваемый страхом.
   Странно было видеть этого верзилу шести футов росту, костистого, с тяжелой, будто приставной квадратной челюстью, ищущим утешения и сострадания у тюремного врача. Ведь сам он немногим более полугода назад не замечал слез, которые лились из миллионов глаз, не слышал стонов и рыданий, надрывавших миллионы человеческих сердец!
   Да, совсем недавно Эрнст Кальтенбруннер был могущественным сатрапом, по слову и жесту которого лишались жизни огромные массы людей. Незадолго до самоубийства, 30 апреля 1945 года, Гитлер облек его новыми полномочиями – назначил главнокомандующим войсками Альпийского укрепленного района с центром в Альтаусзее. Этот укрепленный район так и не был создан. Фюрер, намеревавшийся отсидеться там в ожидании более благоприятной ситуации, предпочел в конце концов самолично умертвить себя. Но Кальтенбруннер не последовал за фюрером. Напротив, он твердо решил сделать все возможное и даже невозможное, чтобы как можно дольше продержаться в этом изменчивом мире.
   Первым делом в сельской гостинице «Ам зее» был устроен госпиталь для раненых эсэсовцев. Задача состояла в том, чтобы «затеряться» среди них, пока подоспеют войска союзников. Успех замысла должны были обеспечить личный врач обергруппенфюрера, пролезший в медперсонал госпиталя, и последующая пластическая операция. В предвидении великих перемен обергруппенфюрер обзавелся новым именем и тщательно забинтовался, скрывая свою внешность.
   Однако вскоре выяснилось, что оставаться в госпитале небезопасно, и, подгоняемый паническим страхом, Кальтенбруннер ночью бежал в горы. К полудню, окончательно выбившись из сил, он набрел на лесную избушку, которая и оказалась для него последним по собственной воле выбранным пристанищем. Здесь беглец был схвачен солдатами американского дозора. Предполагают, что встречей с ними Кальтенбруннер обязан в первую голову одному из своих приближенных, заплечных дел мастеру капитану Скорценни, который такой ценой спас собственную шкуру.
   Так на высокогорных тропах Альп, в заснеженной лесной избушке начальник гестапо сделал завершающий шаг, приведший его уже прямиком в Нюрнберг, все дороги и тропы которого были помечены для него одним путевым знаком – к виселице.

Инквизитор обещает «сказать всю правду»

   10 декабря Эрнст Кальтенбруннер занял наконец свое место на скамье подсудимых, слева от Кейтеля.
   Я уже рассказывал, какой прием оказали ему недавние единомышленники и соратники, как они вдруг решили поразить суд своим откровенным презрением к обер-палачу, демонстративно повернувшись к нему спинами.
   Разумеется, Кальтенбруннер не был настолько глуп, чтобы не понять зловещего смысла этого приема. Подавленность его перешла в полную депрессию. В последующие дни Кальтенбруннер, однако, оправился от первого испуга и перешел к тактике, которой держался уже до конца процесса.
   Для начала этот матерый волк решил выступить с общей декларацией. Пусть не думают судьи, что он не понимает сложности своего положения.
   – Во-первых, – сказал Кальтенбруннер, – я хотел бы заявить суду, что полностью осознаю всю тяжесть предъявленного мне обвинения. Я знаю, что на меня обрушилась ненависть всего мира. Так как Гиммлера, Гейдриха, Поля и других нет в живых, я должен здесь, перед лицом всего мира и суда, давать ответ за все их деяния. Я полностью сознаю, что обязан здесь сказать всю правду, чтобы весь мир и суд были в состоянии правильно и до конца понять события, имевшие место в Германской империи, правильно оценить их и вынести затем справедливый приговор…
   Такое заявление произвело впечатление. После того как суд уже выслушал показания Геринга, Риббентропа, Кейтеля, всячески пытавшихся извратить историческую правду, отрицавших совершенно очевидные факты, прибегавших для этого к самым недостойным приемам, позиция Кальтенбруннера обещала внести нечто новое в ход процесса. Обещала, но не внесла…
   Прошли долгие, напряженные месяцы Нюрнбергского процесса. Допрошены все подсудимые и свидетели, предъявлены бесчисленные документы. Затем, как и в любом суде, подсудимые получили право на последнее слово. Вот и Кальтенбруннеру подставили микрофон, и тот, кто хотел «сказать всю правду», чтобы мог быть вынесен «справедливый приговор», заявил:
   – Обвинители возлагают на меня ответственность за концентрационные лагеря, за уничтожение евреев, за действия эйнзатцгрупп и так далее. Все это не соответствует ни предъявленным доказательствам, ни истине…
   Нещадно эксплуатируя терпение судей и обвинителей Кальтенбруннер стал «разваливать» весь фундамент обвинения:
   – Вопреки общераспространенному мнению, я решительно и категорически заявляю, что не знал о деятельности Гиммлера… В вопросе о евреях я также долго заблуждался… Я никогда не попустительствовал их биологическому уничтожению…
   Кальтенбруннер просит судей Международного трибунала поверить ему, что, как только он узнал «о злоупотреблениях в гестапо» (о большем и подозревать не мог!), немедленно попытался покинуть свой пост и отправиться на фронт, но его просьбу об этом Гитлер отклонил. Начальник имперского управления безопасности не хочет казаться уж слишком наивным и отрицать самые преступления. Он прибегает к другому приему:
   – Сегодня, после разгрома империи, я вижу, что меня обманывали.
   Кальтенбруннер вовсе не оспаривает того, что миллионы людей уничтожены нацистами, но сам-то он проклинает эту политику и, находясь здесь, на этом историческом процессе, мечтает лишь о лучшем будущем для людей.
   – Я от души приветствую ту идею, – заключает бывший шеф гестапо, – что истребление народов должно быть заклеймено международным соглашением как преступление и должно строжайшим образом наказываться!
   Слушая его, можно было подумать, будто кто-то когда-то разрешал уничтожать миллионы людей, будто убийство даже одного человека не является тяжким преступлением по любому, в том числе германскому, уголовному кодексу.
   И совсем уж под конец Кальтенбруннер еще раз пролил слезу: его сегодня так жестоко обвиняют здесь лишь потому, «что нужно найти замену отсутствующему Гиммлеру и другим лицам, полной противоположностью которых» он являлся.
   Что же оставалось думать, прослушав первые заявления доктора Кальтенбруннера и его последнее слово? Сам Кальтенбруннер хотел, чтобы судьи поверили в его душевную чистоту, в благородство его побуждений, одним словом, в его алиби. Здесь много говорилось о преступлениях СС и гестапо. Но как можно допустить, чтобы человек, выросший в доме адвоката и сам посвятивший себя этой гуманной профессии, мог иметь что-либо общее с такими отвратительными преступлениями. Гуго Кальтенбруннер, отец Эрнста Кальтенбруннера, один из уважаемых венских адвокатов, положил (и не без успеха!) много сил на воспитание своего сына в духе уважения к законам и правам гражданина.
   Таков был портрет начальника главного управления имперской безопасности, нарисованный им самим. Но подлинный портрет шефа гестапо выглядел совсем иначе. Он оказался начисто лишенным тех привлекательных черт, о которых так распространялся в Нюрнберге венский адвокат и берлинский палач. У судей Международного трибунала на основании многочисленных доказательств сложилось свое мнение о докторе Кальтенбруннере. И так уж не повезло этому «доктору права»: их мнение решительно расходилось с собственным его мнением о себе. Настолько расходилось, что Международный трибунал счел за лучшее освободить человечество от «палача с юридическим дипломом», как однажды охарактеризовал Кальтенбруннера Шахт.
   Я уже писал о том, что Кальтенбруннер был, пожалуй, самым «трудным» подсудимым в Нюрнберге. И вовсе не потому, что доказать его вину было сложнее, чем, скажем, вину Геринга или Кейтеля. Отнюдь нет. Обвинителям не пришлось затратить слишком много труда, чтобы исчерпывающими, точными и в высшей степени убедительными доказательствами обосновать обвинение доктора Кальтенбруннера. Это было очевидно для всех, в том числе и для самого подсудимого. Что угодно можно сказать об Эрнсте Кальтенбруннере, кроме того, что он банально глуп. Кальтенбруннер понимал, что обвинители позаботились о нем очень хорошо. Как шефу гестапо, ему было даже как-то странно наблюдать за такой скрупулезностью в сборе доказательств. Непривычной показалась и вся обстановка нормального суда, состязательного публичного процесса.
   Положение Кальтенбруннера в определенном смысле было сложнее положения таких подсудимых, как Геринг или Риббентроп, Гесс или Шахт. Те обвинялись прежде всего в преступлениях против мира, в агрессии. Перед ними открылись какие-то возможности для полемики (например, по поводу того, являлась ли агрессивная война преступлением в то время, когда она развязывалась). И подсудимые, и их защитники могли напустить здесь такого тумана, в котором, по их мнению, обвинители и судьи совсем могли заплутаться. У тех было немало поводов уцепиться за Мюнхен, за политику западных держав и таким образом попытаться создать конструкцию смешанной ответственности.
   А Эрнст Кальтенбруннер? С его именем самым теснейшим образом связаны Освенцим и Майданек, Треблинка и Дахау. Здесь возможности для дискуссий весьма ограничены. Здесь надо сказать либо «да», либо «нет». Третьего, как говорится, не дано. И доктор Кальтенбруннер, который ничего так не хотел, как пережить Нюрнбергский процесс, сделал выбор. Он твердо решил, что признание своей вины лишь ускорит развязку, единственную и неотвратимую в данных обстоятельствах. Только полное отрицание ее может создать хоть какие-нибудь шансы на спасение.
   Став на этот путь, Кальтенбруннер нещадно эксплуатировал свой опыт буржуазного адвоката. Началась борьба. Но нельзя сказать, что в ней диапазон средств защиты был слишком широк.
   Международный трибунал не очень интересовался подробностями родословной Кальтенбруннера. Тем не менее подсудимый старался побольше рассказать о своей жизни в Австрии – жизни обыкновенного буржуа, о своем воспитании в семье профессионального «поборника права и законности», о своей адвокатской деятельности в Вене.
   А обвинители? Не то чтобы они совсем забыли о венском периоде жизни Кальтенбруннера. Но ими были выбраны из этой жизни лишь те эпизоды, которые наиболее ярко рисовали портрет будущего шефа гестапо и от которых сам Кальтенбруннер охотно отказался бы «в интересах ускорения процесса». Обвинители коротко (тоже, разумеется, в интересах ускорения процесса) напомнили, что еще в 1934 году доктор Кальтенбруннер угодил в тюрьму за активное участие в нацистском заговоре против австрийского правительства Дольфуса, а в 1935 году он, как один из руководителей австрийской СС, был лишен права заниматься юридической практикой.
   Звезда венского адвоката стремительно понеслась к зениту лишь после 12 марта 1938 года. Когда Гитлеру удалось срубить голову Австрийской республике, доктор Кальтенбруннер был назначен государственным секретарем по вопросам безопасности в национал-социалистском кабинете Зейсс-Инкварта. Через несколько часов после аннексии Австрии он уже приветствовал на Венском аэродроме Генриха Гиммлера и сердечно заверил последнего, что австрийская «СС ждет его дальнейших приказов».
   В благодарность за заслуги на посту руководителя австрийской СС фюрер возвел доктора Эрнста Кальтенбруннера в ранг бригаденфюрера, а затем и группенфюрера.

«Он не любил свое полицейское поприще»

   Январь 1943 года стал самой заметной вехой в карьере Кальтенбруннера. Чехословацкие патриоты убили Гейдриха, и Гитлер назначил своего земляка на пост высшего полицейского чиновника третьего рейха, вверив ему главное управление имперской безопасности.
   Когда обвинители дошли до этого назначения, подсудимый поспешил «просветить» судей Международного трибунала насчет того, какую действительно роль играл он на новом месте. Дело в том, оказывается, что в составе РСХА (главного управления имперской безопасности) находились и гестапо, и СД, и уголовная полиция, и внешняя разведка. Кальтенбруннер уверяет, будто он согласился принять пост начальника этого зловещего учреждения при одном непременном условии: если лично будет заниматься лишь службой иностранной информации, то есть разведкой (слово шпионаж бывший адвокат не любил). Кальтенбруннер просит господ судей поверить ему, что, вступая в новую должность, он без всяких обиняков заявил Гиммлеру о нежелании брать на себя функций «исполнительной власти» (гестапо, полиции, СД):
   – Я не мог, господа судьи, разделять с Гиммлером и Гейдрихом ответственность за то, что они натворили в империи. Мое имя, моя честь и моя семья являлись для меня слишком священными…
   Итак, служба информации, и только служба информации – вот скромный удел Эрнста Кальтенбруннера. А пост начальника главного управления имперской безопасности – это всего лишь пустой номинал.
   Но Кальтенбруннер не очень-то обольщается в отношении того, что судьи с ходу клюнут на эту его версию. Надо чем-то подкрепить ее. Опыт адвоката подсказывает ему необходимость выставить свидетелей. Один из них, видный чиновник доктор Нейбахер, в своих показаниях «вспоминает», что Кальтенбруннер говорил однажды, будто он трижды отказывался принять под свое начало РСХА, но в конце концов вынужден был сделать это, так как последовал приказ.
   – Кальтенбруннер сказал мне, – заявил Нейбахер, – что не любит свое полицейское поприще, ничего не понимает в этом деле, не чувствует к нему никакого призвания и в действительности интересуется лишь вопросами внешней политики.
   И хотя лорд Лоуренс заметил при этом: «То, что Кальтенбруннеру не нравилось его официальное положение, не может играть никакой роли», сам подсудимый и его адвокат продолжали гнуть свою линию. Следующий из свидетелей, вызванных по их просьбе, ближайший сотрудник начальника РСХА Вильям Хеттль доверительно сообщил трибуналу почти то же самое, что и Нейбахер:
   – Кальтенбруннер не имел специальной подготовки в полицейских делах и не питал к ним интереса. Главное свое внимание и весь свой интерес он сосредоточил на службе заграничной информации.
   Но как бы то ни было, Кальтенбруннер принял пост начальника РСХА. Более того, в первых же своих показаниях суду он признался, что знал, чего «натворили» в империи Гиммлер и Гейдрих.
   Кальтенбруннера резонно спросили, как же он, для которого имя, честь и семья были «слишком священными», решился возглавить такое кошмарное учреждение, каким являлось РСХА, и почему не подал в отставку, когда воочию убедился в его злодеяниях? На это последовал ответ, так часто повторявшийся затем с очень незначительными вариациями и Франком, и Розенбергом, и Шахтом. Великий инквизитор, обрядившись в тогу праведника, стал убеждать трибунал:
   – Самый важный вопрос, который необходимо было, с моей точки зрения, решить, – это вопрос о том, улучшит ли дело моя отставка… или же я, находясь на этом посту, должен сделать все, чтобы в действительности изменить те условия, которые стали здесь известными… С моей точки зрения, я мог воздействовать на Гитлера, Гиммлера и других лиц и потому совместил со своей совестью обязанности начальника РСХА. Я считал своим долгом лично выступить против несправедливости.
 
   «Можете улыбаться, можете негодовать, – всем своим видом показывал Кальтенбруннер, – но только забота о жертвах гитлеровского произвола понудила меня остаться на посту шефа гестапо».
 
   В зале действительно улыбались. Глядя на Кальтенбруннера и слушая его, многие, наверное, вспомнили великую праведницу Марию Египетскую, которой собственным телом пришлось рассчитываться с гнусным лодочником-перевозчиком: кто же вправе усомниться в том, что она если и впала в великий грех, то для того лишь, чтобы успешнее творить праведные и святые дела в будущем.
   Продолжая свою линию на отращивание ангельских крыльев, Кальтенбруннер рассказал суду, как решительно он боролся против гитлеровского приказа «Кугельбефель», предписавшего расстрел военнопленных:
   – Я заявил Гиммлеру, что этот приказ фюрера является новым подтверждением нарушения самых элементарных принципов Женевской конвенции. Я просил Гиммлера сделать соответствующее представление фюреру. Я даже подготовил для Гиммлера проект письма на имя фюрера с ходатайством об отмене этого приказа.
   Слушая Кальтенбруннера, нельзя было не поражаться. Создавалось впечатление, что процесс начался именно с его показаний. Кальтенбруннер вел себя так, будто ему еще не пришлось присутствовать при допросах Геринга, Риббентропа, Кейтеля, многих свидетелей. А между тем на его глазах обвинители уже не раз разоблачали неуклюжие попытки этих господ лгать, извращать очевидные факты.
   Кальтенбруннер слышал генерала Боденшатца, показания которого своей неприкрытой ложью вызвали дружный смех зала и досаду на лице самого Геринга. Кальтенбруннер лицезрел дурацкие кривляния фельдмаршала Мильха, вознамерившегося вдруг доказать, будто Германия не могла желать войны, так как она, мол, и готова к ней не была. Кальтенбруннер, наконец, не мог не обратить внимания на хохот в зале по поводу наиболее выдающихся шедевров лжи Кейтеля и Риббентропа. Он и сам едва сдерживал себя от того, чтобы не расхохотаться, когда в зале суда зачитывали ответы Ванситарта на опросный лист Риббентропа. В душе Кальтенбруннер, конечно, радовался этим «успехам» своих соседей: он не забыл той жестокой сцены, которую они разыграли 10 декабря, когда шеф гестапо впервые появился на скамье подсудимых.
   Да, Кальтенбруннер имел все возможности усвоить тот несложный факт, что если уж и прибегать ко лжи как к методу защиты, то не надо злоупотреблять этим средством. В смысле тактическом положение Кальтенбруннера было более выгодным, чем, скажем, положение того же Геринга или Риббентропа. Допросы их должны были научить кое-чему начальника РСХА.
   Кальтенбруннер часто бравировал на суде тем, что, в отличие от других подсудимых, он-то был юристом. Потомственным юристом! Если поверить ему, то основные противоречия между ним и Гиммлером как раз и возникли на той почве, что он, Кальтенбруннер, мыслил и действовал юридически, то есть на почве законов, а узкий полицейский ум Гиммлера ненавидел законность, не терпел даже упоминания о праве. Кальтенбруннер похвалялся тем, что он был первым юристом, занявшим ответственный пост начальника РСХА. Увы, и это не пошло впрок.
   Началось всесокрушающее и безжалостное наступление документов и свидетелей; и длилось оно до тех пор, пока лжец не оказался загнанным в угол. Тем не менее было бы несправедливым сказать, что обвинители заставили его капитулировать. Кальтенбруннер в течение всего процесса продолжал вести безуспешные арьергардные бои, точь-в-точь, как вели их его же эсэсовцы в последние дни «третьей империи» (хотя и бессмысленно, но отстреливавшиеся).
   С каждым днем процесса, с каждым новым ударом обвинителей Кальтенбруннер выглядел все более омерзительно, а методы защиты, к которым он прибегал, все чаще и чаще вызывали возмущение в зале суда.
   Вот обвинитель от США Гаррис зачитывает показания Германа Пистера. Кто он такой, этот Пистер? Может быть, Кальтенбруннер его не помнит или попросту не знает? Нет, Кальтенбруннер его и знает, и отлично помнит, потому что такой лагерь, как Бухенвальд, затеряться в памяти не может, а Герман Пистер был комендантом этого лагеря. Но ведь Герман Пистер – верный человек, который если и не лизал сапоги начальнику РСХА, то потому лишь, что это считал излишним сам начальник… А Вилли Лиценберг, начальник отдела имперского управления безопасности? Этот уж и вовсе работал бок о бок с Кальтенбруннером и не раз, прямо-таки с ловкостью опытного камердинера, отворял перед ним двери служебных кабинетов.
   Кальтенбруннеру хочется верить в то, что эти люди не подведут и будут умнее Боденшатца или Мильха. Но, на беду, они оказались намного умнее, чем подозревал их шеф. Первые же слова их показаний, зачитанных Гаррисем, рассеяли все иллюзии Кальтенбруннера, который, как и все сатрапы, плохо знал душу своих подручных.
   Они, как и их шеф, всецело прониклись единственным стремлением – выжить, во что бы то ни стало выжить. И конечно, не считали, что ложные показания в пользу Кальтенбруннера будут самым остроумным способом для собственного спасения.
   Кальтенбруннер утверждает, будто никакого отношения не имел к приказам «о превентивном заключении» в концлагеря без суда и следствия. Но Герман Пистер торопится сообщить суду, что эти приказы подписывались именно Кальтенбруннером. А так как они поступали из РСХА прямехонько в его, Пистера, руки, то он даже может напомнить шефу, что для такого рода приказов существовали специальные красные бланки.
   Показания коменданта Бухенвальда спешит подтвердить и Вилли Лиценберг. Он просит суд поверить ему, что «все приказы и ордера на превентивное заключение… имели подпись Гейдриха или Кальтенбруннера».
   А кто такой Адольф Путгер? Нет, этого Кальтенбруннер не знает и не помнит. Но гораздо хуже то, что Адольф Путгер – надсмотрщик лагеря Маутхаузен – знает Кальтенбруннера. И не только по его письменным приказам о казни заключенных, но и по личным встречам: генерал СС и полиции Кальтенбруннер несколько раз посещал лагерь. Вот каким он запомнился надсмотрщику Путгеру: примерно сорока лет, рост от одного метра семидесяти шести сантиметров до одного метра восьмидесяти сантиметров, на лице несколько глубоких шрамов от рапиры – метки дуэльных потех немецких буршей.
   Да, сомнения нет – это портрет Кальтенбруннера. И хозяину, разумеется, не пристало узнавать свое изображение в последнюю очередь.
   Значительное количество изобличительных документов обвинители предъявляли бывшему начальнику РСХА еще в период предварительного следствия. Но было немало и таких, которые предъявлялись уже во время суда, неожиданно для Кальтенбруннера, и требовали от него немедленного ответа, без подготовки. Вот это-то и вызывало «праведный» гнев «доктора права».
   – Господин обвинитель! – восклицал он. – Зачем это? Оно меня все равно не сломит, а если нужна правда, то я уже поклялся помочь установить ее.
   Но это лишь пустые декларации. На деле же Кальтенбруннер продолжал гнуть свою линию хитроватого и все-таки примитивного юриста-провинциала, который твердо усвоил одно: что бы ни говорил обвинитель, отрицать. Отрицать в целом, отрицать по мелочам, симулировать провалы памяти, придираться к неточностям, имеющим пятистепенное значение, изображать оскорбленную добродетель, когда речь идет о преступлениях, от которых стынет кровь в жилах.
   Вот американский обвинитель полковник Эймен заговорил о трагедии варшавского гетто. Но помилуйте, какое отношение это имеет к доктору Кальтенбруннеру? Доктор признает, что трагедия была, однако во всем здесь повинен Гиммлер.
   Полковник Эймен парирует. Он ссылается на показания Карла Калеске, адъютанта начальника полиции и СС в Варшаве генерала Штрупа. Адъютант показал, что его шеф получал приказы «по операции в гетто» непосредственно от Кальтенбруннера.
   Какой это Карл Калеске? Кальтенбруннер знать такого не знает и фамилии такой никогда не слышал. Штруп ему известен, но от знакомства со всеми его адъютантами увольте, пожалуйста.
   Полковник Эймен задумывается, неторопливо перебирает бумаги в своей папке и затем очень медленно, будто сожалея, говорит:
   – Если бы здесь был Штруп, то он, по-видимому, мог бы сказать правду относительно всего, что касается варшавского гетто. Не так ли?
   При этих словах Кальтенбруннер сразу заерзал на месте, опасливо посмотрел на дверь, откуда вводят свидетелей. Он почувствовал подвох. Ведь совсем недавно приключилась пренеприятная история с Паулюсом, который, как по мановению волшебной палочки, появился в этом же зале через две-три минуты после того, как Руденко назвал его фамилию. Голос подсудимого, совсем еще недавно такой бодрый и решительный, становится вялым, беспомощным. С неуклюжим притворством Кальтенбруннер заявляет, что был бы рад увидеть сейчас Штрупа; из слов господина обвинителя можно предположить, что он находится здесь…
   Нет, на сей раз чуда не произошло. Вопрос полковника Эймена был всего лишь хорошо рассчитанным тактическим ходом. Но зато в руках у обвинителя имелись письменные показания генерала Штрупа, и он зачитал их вслух, бросая из-под очков взгляд на подсудимого:
 
   «Оберштурмбанфюрер доктор Хан был в то время начальником полиции безопасности Варшавы. Приказы не передавались Хану мною, они поступали от Кальтенбруннера из Берлина. В июне или в июле того же года я вместе с Ханом посетил управление Кальтенбруннера, и Кальтенбруннер сообщил мне, что хотя мы и должны работать совместно, но все основные приказы для полиции безопасности должны исходить от него…»
 
   Подсудимый хорошо знал, о каких приказах идет речь. Он помнил, что именно по его приказам проводились акции по уничтожению тысяч людей в варшавском гетто.
   Но Кальтенбруннер причастен не только к кровавым делам в варшавском гетто. Он ведь следил за уничтожением евреев во всей Польше.
   Новый удар Кальтенбруннеру наносит уже советский обвинитель Лев Николаевич Смирнов. Как только он упоминает фамилию Крюгера – главного полицейского начальника оккупированной Польши, – подсудимый торопится сообщить трибуналу, что этот Крюгер подчинялся непосредственно Гиммлеру; начальник РСХА ничего общего с ним не имел, всегда считал его «свиньей и преступником», а потому даже «выступал за устранение Крюгера от занимаемой должности в генерал-губернаторстве».
   Но Л. Н. Смирнов все-таки «припас для лжеца один любопытный документ. Это – дневник Франка, где подробнейшим образом описывалось одно из совещаний в Варшаве, обсуждавшее вопрос о судьбе уцелевших еще в Польше евреев. И как на грех, указано, что участниками этого совещания были и Кальтенбруннер и Крюгер. Причем записи не оставляют сомнений в том, что последний обращался к начальнику РСХА как к своему прямому шефу.
   Кальтенбруннер пытается уйти от этого документа. Он не хочет признать, что именно его Крюгер просил представить Гиммлеру отчет о мероприятиях против евреев. Как черт от ладана бежит Кальтенбруннер от Крюгера.
   Чтобы читатель лучше представил себе поведение подсудимого, пожалуй, стоит еще раз привести здесь выдержку из стенограммы процесса:
 
   «Смирнов. Минуточку. Но почему все-таки Крюгер действовал через вас?
   Кальтенбруннер. Как статс-секретарь, по линии полиции безопасности в генерал-губернаторстве он подчинялся непосредственно Гиммлеру.
   Смирнов. Я вас прошу ответить коротко – просил ли вас Крюгер представить отчет Гиммлеру или нет? Это все, о чем я вас спрашиваю.
   Кальтенбруннер. Насколько я знаю, на этом совещании присутствовало много чиновников администрации, и каждого, кто был близок к фюреру или Гиммлеру, кто-нибудь о чем-нибудь просил.
   Смирнов. Я вас прошу ответить на вопрос: «да» или «нет»…
   Кальтенбруннер. Этого я не знаю.
   Смирнов. Не знаете? Тогда я вам задам другой вопрос…
   Председатель (обращаясь к подсудимому). Что вы ответили на последний вопрос? Я вас (обращаясь к обвинителю) попрошу повторить последний вопрос… Задайте ему вопрос и добейтесь, чтобы он на него ответил».
 
   Легко сказать «добейтесь»! Доктор Кальтенбруннер обнаруживал блестящие способности петлять вокруг да около, когда это выгодно ему.
   Бывший начальник РСХА, как мог, отбивался от вопросов Смирнова. Он угадывал, что самое страшное еще впереди. Ведь в уничтожении миллионов людей первостепенную роль играли гитлеровские концлагеря, а Кальтенбруннера обвиняют в том, что он не только знал о разработанной во всех деталях программе массовых убийств, но и являлся одним из главных ее исполнителей. Кальтенбруннеру известно: у обвинителей имеются показания свидетелей о том, что он посещал лагеря уничтожения и лично наблюдал за тем, как производилось там умерщвление людей. Однако не так-то просто заставить его самого признаться в этом.
   – Враки все это, – ничуть не смущаясь заявляет Кальтенбруннер. Пару раз будто бы Гиммлер действительно рекомендовал ему съездить в концлагеря. – Но я никогда не принимал участия в таких инспекционных поездках, – упирается шеф гестапо. – Мне доподлинно было известно, что для меня, как и для других лиц, которых Гиммлер приглашал посетить лагерь, выстраивались «потемкинские деревни».
   Если на приведенный монолог «ангела во плоти» Кальтенбруннера, которого палач Гиммлер норовил ввести в заблуждение, зал не ответил гомерическим хохотом, то этому может быть только одно объяснение: когда речь идет о нацистских концлагерях, смеяться невозможно.
   11 апреля 1946 года о массовых убийствах в концлагерях с Кальтенбруннером заговорил Джильберт.
   – О, – встрепенулся Кальтенбруннер, – я могу доказать, что ничего общего с этим не имею. Ни приказов я не давал, ни чужих приказов по этому поводу не исполнял. Вы даже не представляете себе, доктор, насколько все это было секретно даже от меня.
   – Откровенно говоря, – заметил Джильберт, – я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог поверить вам в том, что вы, начальник РСХА, не имели ничего общего с концлагерями и ничего не знали о программе массовых убийств.
   – Это все результат газетной пропаганды! – негодует Кальтенбруннер. – Вам я могу сказать, что, когда прочитал газетную передовую «Эксперт по газовым камерам захвачен» и американский лейтенант объяснил мне, что это значит, я просто поразился. Как смеют они так говорить обо мне?! Заверяю вас, что с тысяча девятьсот сорок третьего года я отвечал только за деятельность внешней разведки. Англичане даже хотели меня убить именно за эту мою деятельность, а вовсе не потому, что считали меня связанным со зверствами.
   Нет, Кальтенбруннер решительно не желал оставлять роль страдальца и праведника, одолеваемого злым роком. Но ничего из этого не получалось. По мере того как суду предъявлялись все новые доказательства, сентиментальные украшения опадали с Кальтенбруннера сами собой, и перед теми, кто имел возможность наблюдать его, предстал мечущийся во все стороны, до смерти перепуганный человечек, жаждущий прежде всего спасти свое телесное «я».
   При всем том доктор Кальтенбруннер был отменно вежлив в обращении с судьями и обвинителями, полагая таким образом внушить им, что в его лице они как-никак имеют дело с «коллегой». Заметив, например, что весь английский персонал Международного трибунала, обращаясь к председательствующему, неизменно называет его «милорд», Кальтенбруннер тоже стал придерживаться этого этикета, хотя старому аристократу Джефри Лоуренсу такое обращение к нему отпетого палача было явно не по душе.

Неожиданные превращения доктора Кауфмана

   Неприятности каждого подсудимого начинались обычно с того момента, когда к допросу приступал обвинитель. Допрос же защиты был, пожалуй, самой приятной стадией процесса: подытожив его, можно было сказать, что подсудимый ни в чем или почти ни в чем не виновен. Но у Кальтенбруннера неприятности начались уже с допроса адвоката.
   Я уже говорил, что основная линия поведения Кальтенбруннера состояла в том, чтобы начисто отрицать не только свою причастность к истязаниям и убийствам в концлагерях, но и даже сколько-нибудь значительную осведомленность в таких делах. А адвокат Кауфман начал допрос своего подзащитного именно с этого: знал ли он о существовании Освенцима, знал ли он, что в этом лагере производилось уничтожение ни в чем не повинных людей, которых поставлял туда Эйхман? Причем Кауфман требовал предельно лаконичных ответов – «да» или «нет», вследствие чего положение Кальтенбруннера, несомненно, осложнялось: он лишался возможности петлять, пользоваться хитроумными маневрами.
   Что Эйхман одна из самых мрачных фигур гестапо, один из непосредственных и главных исполнителей программы массового истребления евреев, было хорошо известно в Нюрнберге, и потому любая связь с этим человеком не очень украшала подсудимого. Кальтенбруннер, во всяком случае, не торопится афишировать свои отношения с ним. Он был бы, конечно, рад, если бы удалось убедить судей в том, что ни в период своей деятельности в Австрии, ни потом, в Берлине, ничего общего с «этим Эйхманом» не имел и вообще мало о нем знает. Но как назло, именно адвокат сталкивал их вместе.
   – Я спрашиваю вас, – настаивал доктор Кауфман, – когда вы познакомились с Эйхманом?
   Постепенно выясняется, что у Кальтенбруннера нет никаких оснований отрекаться от этой одиозной персоны, что они земляки и старые приятели. Отец Эйхмана работал директором электростроительной компании, а отец Кальтенбруннера – ее юрисконсультом. В школе Эйхман учился вместе с братьями Кальтенбруннера.
   Любознательность адвоката не знала границ. Следующим вопросом он уже ставит своего подзащитного на грань нокаута:
   – Когда вы узнали, что Освенцим является лагерем уничтожения и каково было ваше отношение к этому?
   Едва оправившись от изумления, Кальтенбруннер начинает бормотать что-то невнятное о Гиммлере, Гейдрихе, но адвокат резко обрывает своего подзащитного:
   – Давайте прямой ответ на вопрос. Каково было ваше отношение к этому факту, когда вы о нем узнали? Отвечайте ясно и кратко.
   Такое поведение адвоката было не очень привычным. Возможно, Кауфман рассчитывал на то, что Кальтенбруннер имеет какую-нибудь выгодную для себя версию ответа. Возможно. Но явно чувствовалось, что подзащитный не в восторге от его вопросов.
   Стараясь любой ценой уйти от цепкой хватки защитника, который неожиданно обернулся дотошным прокурором, Кальтенбруннер вновь ударился в словесную эквилибристику. Однако доктор Кауфман опять настиг его:
   – Мы все еще не знаем, что вы действительно сделали, когда узнали об Освенциме. Что вы тогда сделали, я вас последний раз спрашиваю?
   Ситуация, надо сказать, прямо-таки пикантная. Куда ни шло, терпеть такое от обвинителей… Но надо же дожить, чтобы собственный адвокат хватал за горло!
   Я вспоминаю, с каким нескрываемым любопытством наблюдали подсудимые за тем, как потрошит своего подзащитного адвокат Кауфман. Геринг укоризненно качал головой. При этом трудно было понять, что именно он осуждает – то ли глупую позицию Кальтенбруннера, то ли поведение адвоката.
   А вот доктор Зейдль вполне определенно возмущался странной позицией защитника. Едва объявили перерыв, как он поспешил к Кауфману и минут десять весьма экспансивно разговаривал с ним.
   Честно говоря, меня самого несколько удивила тактика защиты. Во всяком случае, последний вопрос Кауфмана – это не адвокатский вопрос. Боже, сколько злости было в глазах Кальтенбруннера, когда он смотрел на своего адвоката! Лицо его очень ясно выражало одну мысль: «Жаль, что этот доктор Кауфман не попался мне раньше, в гестапо».
   Джильберт рассказывал нам, что во время завтрака Кальтенбруннер коротко бросил ему:
   – Я видел, как полковник Эймен смеялся, схватившись за бока. Вы можете сказать ему, что я поздравляю его с победой надо мной. Это он нашел мне такого глупого защитника…
   О позиции доктора Кауфмана я еще буду говорить дальше. Здесь же, справедливости ради, ограничусь лишь одним замечанием: Кальтенбруннер сам выбрал своим защитником доктора Кауфмана. Полковник Эймен никакого отношения к этому не имел.

Тени Освенцима и Маутхаузена

   Против Кальтенбруннера выступили в едином строю свидетели и документы. Документы – все из архивов, а свидетели – разные. Иные из них – бывшие сослуживцы и друзья Кальтенбруннера – не прочь были помочь ему, но тем не менее тоже топили его, опасаясь за собственную шкуру.
   Вот Рудольф Гесс, бывший начальник лагеря в Освенциме. В свое время он пытался скрыться, но был пойман и заключен в тюрьму. С неприкрытым цинизмом профессионального убийцы Гесс рассказывает суду о преимуществах «своего» лагеря в сравнении с таким «отсталым» комбинатом смерти, как Треблинка. В Треблинке, например, чтобы уничтожить две тысячи человек одновременно, нужно было десять газовых камер, а в Освенциме для этого количества достаточно было одной. В Треблинке обреченные знали, что они умрут.
   – А у нас, – деловито поясняет Гесс, – жертвы думали, что их подвергнут санитарной обработке.
   Несравненно лучше была разработана в Освенциме и сама технология отбора жертв. Заключенных, прибывавших эшелонами, прежде всего направляли к врачу, который тут же на месте принимал решение: пригодных к работе отсылал в лагерь, остальных – на фабрики истребления.
   С виду Гесс отнюдь не звероподобен. На его лице нет явных признаков кретинизма. Но когда в тюремную камеру к нему зашел Джильберт, он поспешил предвосхитить его вопрос:
   – Вы хотите знать, нормальный ли я человек?
   Еще бы, убийца трех миллионов человек имеет право на такое предположение!
   – А что вы сами по этому поводу думаете? – поинтересовался Джильберт.
   – Я абсолютно нормален. Даже отправляя на тот свет миллионы людей, вел вполне нормальную семейную жизнь.
   Джильберт пытается выяснить, думал ли когда-нибудь Гесс, что люди, которых он уничтожал, были в чем-то повинны и потому заслуживали такой судьбы? Его собеседник отрицательно покачал головой:
   – Мы, эсэсовцы, никогда не задумывались над такими вопросами. И кроме того, считалось общепринятым и бесспорным, что евреи должны отвечать за все.
   Джильберт захотел уточнить, почему же это считалось общепринятым.
   – Почему? – удивился Гесс. – Да мы ведь никогда ничего другого не слышали… Все наше военное и идеологическое воспитание убеждало нас в том, что мы должны защищать Германию от евреев…
   Было бы несправедливостью в отношении Кальтенбруннера сказать, что только его одного охватил животный страх при появлении Рудольфа Гесса за свидетельским пультом. Этот свидетель заставил содрогнуться всех, кто сидел на скамье подсудимых. То была каинова печать на лбу каждого из них, паспорт всему нацистскому режиму, живое воплощение человеконенавистнического лозунга Гитлера: «Надо развить обезлюживание».
   Можно смело заявить: ни один документ и никто другой из свидетелей не нанес такого удара по скамье подсудимых, какой нанес своими показаниями Рудольф Гесс. Вот уж когда представлялась возможность до конца познать, что такое «потемкинские деревни» по-нацистски.
   Слушая Гесса, я невольно подумал, сколько раз перевернулся бы в гробу граф Григорий Потемкин, если бы узнал, с чем ассоциируются его наивные попытки обмануть матушку Екатерину!
   Напрасно доктор Кальтенбруннер силился убедить суд, якобы сам он ни сном ни духом не ведал, что творилось в лагерях типа Освенцим. Обвинители не замедлили потребовать от Гесса уточнений: кто же отдавал приказы об арестах и водворении миллионов людей в концлагеря, о их наказании и массовых казнях? Хладнокровный убийца ответил без колебаний:
   – Сначала Гейдрих, а затем все приказы о превентивном заключении, о ссылке, наказаниях и особых казнях подписывал Кальтенбруннер либо начальник гестапо в качестве заместителя Кальтенбруннера.
   Таким образом, бывший комендант Освенцима полностью подтвердил показания бывшего коменданта Бухенвальда. И легко можно было заметить, как съежился при этом его некогда могущественный суверен Кальтенбруннер. Он усиленно стал растирать виски, пряча свое костлявое лошадиное лицо в потных ладонях.
   Я писал эти строки как раз в тот момент, когда в Бонне было объявлено, что с мая 1965 года по ФРГ прекращается «за давностью» всякое судебное преследование нацистских военных преступников. Как юрист, я знаю, что это такое – давность. Уголовные кодексы всех стран мира включают в себя это понятие. Но кому же из юристов не известно, что срок давности предусмотрен для обычных уголовных преступлений таких, как кража, хулиганство, ограбление, нанесение телесных повреждений, бытовое убийство. Не представляет исключения из этого общего правила и уголовный кодекс ФРГ, на 67 параграф которого сослалось боннское правительство, собираясь амнистировать нацистских военных преступников.
   Но ведь ни один юрист в мире не осмелится утверждать, что чудовищные преступления Кальтенбруннера, Гесса и им подобных можно подвести под разряд обычных преступлений и распространить на них общеуголовную давность. Гесса поймали, а могли и не поймать, как не поймали Эйхмана в течение пятнадцати лет, как не пойманы еще до сих пор тысячи других тяжких военных преступников. Гесс признал в Нюрнберге, что под его руководством было уничтожено около трех миллионов человек. Я помню приглушенный стон в зале после такого признания. Это, наверное, столько, сколько уголовные преступники во всех странах мира не убили за многовековую историю человечества!
   Перед Международным трибуналом прошли палачи и поменьше калибром. Из них мне запомнился, в частности, эсэсовец Олендорф, начальник эйнзатцгруппы «Д». Этот заявил, что на юге Украины, в районе Николаева, он успел убить только… девяносто тысяч человек.
   Кто же из юристов осмелится утверждать, что составители уголовных кодексов, в том числе и германского уголовного кодекса, принятого в 1871 году, могли, хотя бы мысленно, представить себе возможность таких преступлений? Какой из парламентов, вводивших эти кодексы в действие, предполагал, что включенные в них положения о давности могут быть применены в отношении убийц миллионов людей? Не обязательно быть правоведом, чтобы понять, что давность применима только в отношении таких преступлений, которые предусмотрены самим уголовным кодексом.
   Если бы обыкновенная мерка уголовных кодексов подходила для оценки действий гессов и олендорфов, юристам не потребовалось бы разрабатывать совершенно новые уголовные законы, в которых речь идет, увы, не о воровстве, не о хулиганстве, не о нанесении телесных повреждений и не о единичных убийствах, называемых бытовыми. Не нужно было бы вводить в уголовно-правовой лексикон слово «геноцид», этот неологизм, родившийся в огне освенцимских топок. Не пришлось бы, чтобы измерить масштабы гитлеровских преступлений, пускать в обращение и еще одно доселе неизвестное в юриспруденции понятие – «преступления против человечества».
   Именно потому, что гитлеровские преступления не умещаются в рамки обычного уголовного кодекса, оказалось необходимым разработать особую юрисдикцию в Уставе Международного трибунала. Каким же нужно обладать феноменальным неуважением к правовым нормам, чтобы теперь ставить все с ног на голову и применять к нацистским преступникам общеуголовную давность!
   Но вернемся в нюрнбергский Дворец юстиции. Рудольф Гесс был далеко не единственным из свидетелей, который своими показаниями способствовал разрушению весьма шаткой конструкции защиты Кальтенбруннера. Кроме Освенцима существовали и другие комбинаты смерти. Был и печально знаменитый Маутхаузен. И там подвизался в качестве коменданта некто Цирайс.
   В последние дни войны Цирайса убили. Но что такое? Кальтенбруннеру явно послышалась его фамилия. Это уже отдавало мистикой. Однако никакой мистификации обвинитель Эймен не допустил, оглашая в суде показания палача из Маутхаузена. Кальтенбруннер напрасно торопил своего защитника опротестовать эти показания, сообщить суду, что Цирайса нет в живых. Протестовать не пришлось. Эймен сам объявил, что комендант Маутхаузена уже получил свое. Но обвинитель должен огорчить доктора Кальтенбру ннера и сообщить суду, что, будучи смертельно раненным, Цирайс успел дать весьма ценные показания. Когда его спросили, чьими указаниями он руководствовался, заталкивая тысячи людей в газовые камеры, последовал ответ:

  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

    Rambler's Top100       Рейтинг@Mail.ru
 

    Rambler's Top100       Рейтинг@Mail.ru